Александра Машукова – Арбузовская студия. Самозарождение театра, 1938–1945 (страница 8)
Взгляд «Студиаты», сочиненной коллективно, – это взгляд студийцев, а не руководителей. Это для них Арбузов, Гладков и Плучек – «авгуры». Студийцы, с одной стороны, иронизировали над важной манерой держаться своих поводырей («Наши руководители за свой подчас таинственный и многозначительный вид получили у нас прозвище “авгуров”», – вспоминал Исай Кузнецов[6]), а с другой – относились к их «особому знанию» абсолютно всерьез, не сомневались в нем, уважали его, жаждали к нему приобщиться.
Вдохновенные речи «авгуров» их увлекали. В дневнике Гладкова и это нашло отражение:
«20 мая. Вчера собрали на квартире у Плучека ребят и сообщили о своем решении. Кроме нас двоих были Кирилл Арбузов, Мила Нимвицкая, Слава Исаев, Валя Назарова, Толя Чеботарёв, Исай Кузнецов, Тося Школина и Ваня Рябинин (его привел я).
Путь создания театра с поисков матерьяльной базы мы отвергаем и решаем начать с организации Студии, хотя и без всякой базы, но с творчеством.
Валя в длинной речи хорошо сформулировал наши главные задачи, я его дополнил, довольно коротко, все горячо нас поддержали, и вот – “флаг поднят, ярмарка открыта”…
За месяцы неудач мы все привыкли небрежно и иронически относиться друг к другу. Нужно сейчас это все отбросить. Мы же все годами дружим и за что-то ценим друг друга, несмотря ни на что, несмотря на сор будничных отношений. Выметем же этот сор. Так говорил я вчера»[7].
«Москве не хватает театров»
Смелое это было решение – самоорганизоваться в студию в 1938 году. Смелое и безрассудное. Любое сборище людей могло повлечь за собой немедленный донос и аресты. Как писала в дневнике еще в 1930 году художник и переводчица Любовь Шапорина, «сейчас люди не верят своей собственной тени – а вдруг как она служит в ГПУ?»[8]. А эти что же – не осознавали опасности? Наверняка кто-то очень даже осознавал: как заметил в своих воспоминаниях Исай Кузнецов, некоторые особо благоразумные покинули начинание Арбузова и Плучека быстро, от греха подальше. Невозможно их осуждать. Текучка кадров – бич Арбузовской студии на протяжении всего ее существования – объяснялась в том числе и этим. Не в первую очередь, но все же.
К 1938 году некоторых из членов студии уже коснулось горе. В июле 1937-го арестовали любимого младшего брата Гладкова – Льва. Как и Александр, он был журналистом, литератором. Обыск в квартире длился всю ночь, забрали бумаги и книги Льва, по счастливой случайности не заметив несколько томов сочинений Льва Троцкого. Заметили бы – Лев, скорее всего, был бы расстрелян, а так он получил довольно мягкий приговор: пять лет лагерей[9].
Арест близкого родственника, разумеется, мгновенно наложил отпечаток буквально на все: и на социальное положение, и на отношения с людьми. Александр, и в обычное время чуткий к малейшим шероховатостям в общении, все записывал в дневнике, который именно с 1937 года, кажется, стал окончательно бесстрашным (как писал он позже, в день ареста брата он и узнал, что «37-й год это и есть “37-й год”»[10]).
«20 июля [1937]. Вечером был у Арбузовых. Домой возвращался с Плучеком. Шли вместе до Никитских ворот, потом он к себе на Мерзляковский, а я к себе на Знаменку. Так вот, у Никитских ворот Валя, мой многолетний товарищ, простодушно посоветовал мне пока меньше бывать на людях. Можно понимать это и так и эдак: как угодно можно понимать. Ладно. Учту дружеский совет. Кстати, он и Алексей мне сами больше не звонят. Звонит только Таня (тогдашняя жена Арбузова Татьяна Евтеева. –
<…>
10 сентября. Мама иногда приезжает в город днем и заходит, когда меня не бывает дома. У нас уговор: ложась спать, я прячу в уборной ей записку, а утром, если ночь прошла благополучно, вынимаю ее, и так до другой ночи. Ведь во время обыска мне написать ей не дадут. А она может зайти и не знать, что меня взяли. Записки пишу бодрые, нежные. Это придумала сама мама[11].
<…>
18 апреля [1938]. На премьере “Живого трупа”. Встречи с бывшими соратниками по журналистике. Все с наивным видом спрашивают, куда я пропал, хотя отлично знают, что после ареста Левы меня без особой дипломатии выставили из трех редакций. Лицемерие и трусость поголовны. Сам не знаю, как я прожил эту зиму, – по существу, впроголодь.
<…>
15 мая. Произошло удивительное: мы все привыкли к тому, к чему, казалось бы, привыкнуть невозможно: к бесследному исчезновению людей, к арестам, к слухам о расстрелах и пытках на допросах, к тому, что нужно черное называть белым и изображать мускулами лица восторг при известии об очередной несправедливости или подлости. Я еще прошлым летом заметил, что людей с печальным выражением лица избегают, и сам заметил в себе, что меня уже ничто не удивляет.
М. Я. Шнейдер[12] сказал, что уже потерял счет тому, сколько раз он “чистил” свою библиотеку. Он считает, что это надо делать каждую неделю, а то отстанешь»[13].
В апреле 1938 года, за месяц до образования студии, во время командировки в Туапсе арестовали и отца Исая Кузнецова, Константина Михайловича, служащего Наркомата лесной промышленности. Хозяйка квартиры, где он остановился, прислала в Москву телеграмму, что постоялец «заболел», и Исай с мамой тут же выехали в Туапсе. Ходили к местной тюрьме и смотрели издалека, с холма, на прогулку заключенных по тюремному двору, высматривали отца. Кажется, увидели. Как оказалось – в последний раз: в октябре 1938 года Константина Михайловича расстреляли.
И все-таки собираться студийцы не боялись, не боялись основать свое театральное дело. Без какой-либо указки или одобрения сверху, без помещения для репетиций, без бюджета на подготовку спектакля, просто потому, что захотели. Скажем точнее: они считали, что заявить о себе сейчас – самое время. Интуиция – необходимая составляющая таланта – подсказывала Арбузову и Плучеку, что в воздухе неуловимо что-то меняется. Весной 1938 года начали сгущаться тучи вокруг наркома внутренних дел Николая Ежова: в августе его первым заместителем был назначен Лаврентий Берия, а в ноябре Берия стал новым наркомом внутренних дел. Наступала так называемая «бериевская оттепель», короткое время обманчивых надежд, когда пересматривались дела осужденных и кое-кого даже выпускали из тюрьмы.
После снятия Платона Керженцева в январе 1938 года с поста председателя Комитета по делам искусств изменилась атмосфера и в области культуры, начались разговоры о том, что с театрами, пожалуй, перегнули палку. Описывая, как проявились эти настроения летом 1939 года, во время Всесоюзной режиссерской конференции, историк театра, исследователь наследия Всеволода Мейерхольда Олег Фельдман отмечал:
«Относительное смягчение стало ощущаться еще осенью 1938 года. На рубеже 1938–1939 годов оно сказывалось на ходе заседаний бюро режиссерской секции ВТО[14] при подготовке режиссерской конференции. Чуть позже открытый разговор о тягостных последствиях обрушенного на театр административного натиска все активнее проникал в печать»[15].
Должно быть, именно эти надежды и позволили Арбузову много позже, в середине пятидесятых, написать такие слова: «…новых молодых театров не было, и предчувствие того, что что-то должно быть создано, носилось в воздухе. Словом, время это очень напоминало то, что переживаем все мы сейчас»[16].
Подобная аналогия для нас сегодня звучит крайне странно: конец тридцатых годов напоминает Алексею Николаевичу самое счастливое и полное надежд время – эпоху оттепели. Однако письмо, которое Арбузов отправил летом 1938 года из Москвы отдыхающему в Крыму Плучеку, пронизано именно этим чувством окрыленности:
«В “Вечерке” была статейка Гегузина[17] – смысл – в Москве надо открывать новые театры – семь районных стационаров и три крепких передвижки. Это первая ласточка; как я и полагал, время работает на нас»[18].
С темой новых театров они угадали: весной следующего, 1939 года она зазвучала в центральной прессе еще громче и настойчивее. В апрельском номере журнала «Театр» вышла статья под названием «Москве не хватает театров».
«В Москве мало театров. В течение 1936 и 1937 гг. было закрыто и “слито” девять больших и несколько более мелких театров. Открыт же был за это время только один театр – Эстрады и миниатюр. В четырехмиллионной столице Советского Союза всего 38 театров с 31 тысячью мест. И это – со всеми детскими, кукольными, ведомственными театрами (Театр водного транспорта, Театр Промкооперации и т. д.). Достать билеты на любой спектакль любого театра стало делом чрезвычайно трудным. Трудным для москвичей, почти невозможным для приезжих. Ежедневно со всех концов страны в Москву приезжает свыше 100 тысяч человек, и только немногие из них могут получить билет в какой-либо столичный театр. <…>
Создавать новые театры, без сомнения, значительно труднее, чем реорганизовывать существующие. При “слиянии” большого количества московских театров бывшим руководством ВКИ[19] были проявлены безответственность и непонимание насущных интересов советского театра и советского зрителя. Чем скорее будут ликвидированы последствия “административного восторга”, проявленного во время реорганизации театров в Москве, чем скорее будет увеличено количество столичных театров, тем будет лучше для дальнейшего расцвета советского театрального искусства»[20].