Александра Ильбур – Балийские рассказы (страница 20)
– Завтра будет шумно, – сказала Дина. – Сегодня – чтобы посидеть рядом.
Ранте, поле для церемонии, к утру стало похожим на декорацию большого спектакля. По кругу стояли временные дома для гостей – ланда, бамбуковые, прозрачные. В центре – высокий помост для носилок и «праздничного» гроба, рядом – загородки для буйволов, вычесанных, как породистые кони. Белые, пегие, чёрные – у каждого своя цена, у белого, тедонг беланга, – особая: один такой равен ста свиньям и целому году накоплений. На траве уже лежали вязанки пальмовых листьев – потом из них сделают ковши для соуса, тарелки для риса, мостики для теней.
– Смотри внимательно, – предупредила Дина. – Ты журналист. Ты привык держать дистанцию. Здесь лучше держать уважение.
По периметру стали собираться люди: родственники в черном батике, соседи в красно-черном, старейшины в белом. Приехали дальние – целые кланы, двоюродные и троюродные, и каждый привез подарок: кто свинью на бамбуковом шесте, кто мешок риса, кто деньги в конверте. Все записывалось в толстую тетрадь – зачитывал юноша с серьезным лицом. Потом эти долги вернут – на их церемонии. Жизнь здесь – не рыночная сделка, жизнь – огромная бухгалтерия взаимности.
К полудню заиграли флейты. Носилки с «домашним» гробом четырнадцать мужчин подняли, как торт, и понесли к помосту. Носилки качались, и мужчины подшучивали друг над другом – но силу держали неожиданную, телесную, как в танце, где хрипит земля. Перед помостом старейшина поднял ладонь: остановка. Женщины подняли и развернули длинную ткань – узор дома – и устроили нечто вроде ворот. Под этими воротами нэ’ Лелла проходила «из дома» в «дорогу».
На помосте стоял другой гроб – резной, с крышкой, украшенной цветком папоротника и буйволиными рогами. Его сверкающий лак казался ещё тёмнее на фоне дневного света. Трое мужчин с осторожностью переложили тело. Тут же один из старших сыновей, прижав к груди тесак, произнёс речь – не про смерть. Про долг, семью и то, что «она только ушла вперед». Потом – короткая молитва, и крышку закрыли.
– Теперь ее путь начался, – сказала Дина. – Все, что дальше – про нас. Про то, как мы проводим.
Дым поднялся столбом. Заработали ножи. Несколько буйволов повели в загородку – важные, дорогие, выхоленные. Алексей сжался – он понимал, на что смотрит, но глаза все равно отказывались принимать. В Европе сцена была бы невозможной. Здесь это – дар предкам и социальная валюта, входной билет души туда, где нет недолгов.
– Сколько их будет? – спросил он.
– Столько, сколько семья может «поднять». Два – уже серьезно. Десять – громко. У вождей – двадцать, сорок, – пожала плечами Дина. – Чем выше долг, тем выше громкость памяти. Со стороны можно спорить. Здесь спорят тоже. Но никто не скажет, что это пустое. Кровь – это связано с жизнью. А мясо – для всех. Видишь, уже кипят котлы? Сегодня будет великий обед.
Они стояли у края поля, и Алексей, записывая, внезапно почувствовал, как со всех сторон на него движется жизнь: жар солнца на шее, липкий дым на руках, детский смех за спиной, сухая ладонь старика, который перекладывал табак в бумажку, и – да, – кровь, густая, теплая, не на экране, а на воздухе, которой они все дышали. Это был тот редкий момент, когда профессия – увидеть и назвать – сталкивалась с чем-то, что надо прожить.
Той же ночью, когда музыканты разошлись, а в бамбуковых домиках забормотали люди – не спали, говорили – Дина привела Алексея к дому резчика. Внутри пахло стружкой и маслом. На стене висели незавершённые тау-тау— деревянные фигуры умерших, что глядят с балкончиков скальных могил. Лица – не портреты, а память: ноздри, лоб, линия губ; главное – взгляд, серьезный, чуть отстраненный, будто «оттуда».
– Это для нее? – спросил Алексей.
– Нет, – улыбнулся мастер. – Для дяди Ламбе. Его положат в скалу через месяц. А это… – он достал из ящика старый конверт, пожелтевший и удивительно плотный, – для тебя.
– Для… меня? – переспросил Алексей, решив, что опять недопонял.
– Для «русского, который придет и будет слушать», – сказал мастер. – Так велел один человек. Он жил у нас – много лет назад. Михаил Сергеевич. Белый, упрямый, смеялся громко. Умер десять лет назад. Письмо оставил у тонгконана, чтобы передать. Я храню. Ты пришел – я отдаю.
Алексей осторожно принял конверт. На нем было выведено «Для того, кто спросит у горы». Внутри – лист бумаги в клеточку, «в тетрадку», ровный, старомодный почерк. Усевшись на пороге, под лампу на керосине, он прочел:
«Если ты это читаешь, значит, ты был достаточно упрям, чтобы доехать до места, где мир – рукопись, а не экран.
Приехал я сюда чужим и остался – человеком. Впервые увидел смерть без визга. Здесь мертвые – не чужие. Они живут дома. Их кормят, с ними говорят, их «переводят» из одного ложа в другое, как из повседневного в праздничное. Да, здесь режут буйволов. Да, здесь иголкой времени подшивают долги к сердцам. Но это все – про нас, живых.
Я много лет чинил мосты – и понял, что мост нужен не только через реки. Здесь учишься строить мосты через молчание. Между «уже не» и «еще да».
Если тебя пугает кровь – не смотри на ножи, смотри на руки, раздающие мясо соседям. Если тебя пугает слово «смерть» – сядь на пороге рядом с теми, кто шьет ленты для гроба, и ты услышишь смешки и сплетни. Они – здесь. Мы – здесь. Горя нет в самом факте ухода. Горе – в бедности нашей памяти.
Я буду стоять на балконе, где тау-тау глядят в долину. Узнаешь меня по смешной брови – резчик не вытерпел и оставил мою. Посмотри на меня и не опускай глаз.
Запомни: горы принимают тех, кто умеет возвращать долг. Это не про буйволов. Это про время. Мы пришли сюда и берем у мира воздух и хлеб, ласку и дело. Наш долг – вернуть миру смысл.
Если ты журналист, – не пиши о «дикости». Напиши о порядке.
Михаил Сергеевич, который больше не спешит».
Конверт пах не пылью – кофе, смолой и табаком. Алексей почувствовал, как на глаза поднимается вода. Он не знал Михаила Сергеевича, но был уверен: тот смеялся громко.
– Он был вашим? – спросил Алексей.
– Он был наш. А теперь – гор. – Мастер кивнул на горную гряду в темноте. – У нас так. Кто слушает – тому дом.
На следующий день Rambu Solo’ вошел в ту фазу, которую в путеводителях называют «кульминацией». Ленты заняли свои места, как строки на странице, носилки стояли, как утверждение, и все происходящее казалось одновременно театром и правдой. Алексей поймал себя на странной мысли: «Вот это – способ держать время». Не удерживать, не «законсервировать» – удерживать, как плотина воду, чтобы выпустить ее туда, где она будет нужна.
Под вечер, когда мясо уже разошлось по домам, когда на ранте остались мальчишки с бумажными змеями и собаки, ищущие кости, семья пригласила Алексея на «последнее сидение». В доме у «праздничного» гроба было прохладно. На полу лежали ковры, пахло свежей смолой и рисом. Два человека – сын и племянник – аккуратно подняли гроб: завтра его повезут к скале.
– Пойдешь? – спросила Дина.
– Пойду. До конца, – сказал Алексей.
Они шли по тропе, которая казалась длиннее, чем есть, потому что каждый шаг был словом. Скала встретила их свистом ветра и белыми балкончиками – там, где на каменной стене висели галереи тау-тау. Потом, позже, Алексей узнает названия: Лонда, Лемо, Кете Кесу’… Сейчас он просто поднимал голову и видел деревянные взгляды. Они были не «жуткими» – внимательными.
Дыра в скале – лианг – была закрыта дверью с резьбой. Ее сняли. Внутри прохладно, сухо, пахнет камнем и древесной пылью – не могила, а кладовая времён. В углу уже стояли длинные сундуки – эронг – старые, потемневшие, и новый, светлый. Люди молча передали гроб из рук в руки, как ребенка. Закрыли дверь. На балкон вывели новый тау-тау: лицо женщины серьёзное, губы мягкие, руки сложены – не молитва, а приветствие.
Алексей стоял на тропе и вдруг увидел его – «смех бровью»: мужская фигура в старой, треснувшей шляпе, с приподнятой левой бровью. Михаил Сергеевич. Он смотрел прямо – и чуть насмешливо. И Алексей понял: письмо – было не только для него. Письмо было для всех, кто ещё умеет смотреть.
– Ты видишь? – тихо спросила Дина.
– Вижу, – ответил он. – И слышу.
– Что?
– Как горы дышат, – сказал он и впервые в жизни подумал, что такое «хорошая смерть».
Через неделю он все еще был в Торадже – писал, слушал, пил крепкий местный кофе в маленьких варунгах, где мужчины вязали верёвки и обсуждали цены на буйволов, и вдруг услышал новое слово: Ma’nene. Праздник «обновления тел». Это не «ужас», как любят писать сайты; это – встреча. Северные деревни, август, люди вынимают старые гробы из скал, чистят кости, меняют одежду, смеются, плачут, фотографируются рядом – не из мрака, из любви. Он не успевал – Ma’nene был в другом времени. Но мысль о нем отзывалась в письме, как эхо: «обнови память».
Ему хотелось остаться. Но редакция ждала материал. Он собрался: записные книжки, диктофон, конверт с письмом – он сделал копию и оставил под тонгконаном; оригинал, как просил мастер, «пусть идет с тем, кому был написан».
На прощание Дина отвела его в маленькую лавку, где продавали «ничто» – сухие травы, бусы, резные ложки. За прилавком сидела старуха. Она положила на стол связку узких лент сару.
– Возьми. Для того, кто «переходит». Свяжешь на руке, когда будет очень шумно внутри, – сказала Дина.