18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Ильбур – Балийские рассказы (страница 19)

18

После танца, под треск насекомых, шаман позвал меня на обряд исцеления. Не для меня – для молодого рыбака, которого «не отпускал» сон: тот видел под водой белых рыб, что манили его в глубину. Сикереи зажег смолу, воздух наполнился терпкой горечью. Он шептал – не заклинания и не молитвы: вещи, которые рыбака, возможно, не научили вовремя. «Не иди один», «Смотри вверх, когда ныряешь». Он провел пучком трав над телом, моросил на него водой из половинки скорлупы. В какой-то момент певучее бормотание стало похожим на плач – тихий, древний, как если бы плакал лес за всех, кто хоть раз уходил из него без оглядки.

И тут я понял, что не просто «смотрю», как в музеях. Меня вписали в их круг, как вписывают в семейное фото того, кто, может быть, и не родня, но уже – больше, чем знакомый.

Дни пошли без названий. Я помогал тянуть сетку, тащил бамбук, учился вылавливать крабов руками из крохотных пещерок в серых сгустках приливного ила – это была самая детская радость из всех, что со мной случались: нащупать твердую, шершавую спину; понять, что жизнь сопротивляется; тянуть и смеяться от страха быть щипнутым. Мы ели на полу, над большой тарелкой; пальцы пахли перцем и морем. Вечером старики рассказывали истории – их истории всегда начинались одинаково: «Когда лес был моложе…», – и всегда заканчивались так, будто и не заканчивались вовсе, а просто уходили в ночь.

Я принес им лекарства – то, что просил доктор из города: перевязки, антибиотики, обезболивающее. Я не герой в этом месте; я – курьер. Но, когда у ребенка спал жар, меня благодарили так, как будто я собственноручно остановил шторм.

Самое важное произошло на шестой день.

Меня позвали внутрь леса – за ручей, за линию мангров, к сухому месту, где стоял «дом слов». Это был небольшой навес из листьев и ветвей, под которым лежал камень. На камне – рисунки. Очень простые: лодка, три рыбки, изогнутая змея, обведенная ладонь. Мне сказали: «старое», и я не стал спорить. Сикереи сел напротив, положил ладонь на ладонь и тихо начал говорить. Его слова я не понял; понял – другое: на лицах тех, кто слушал, появилась тень-улыбка, как когда узнаешь человека по походке в темноте. Что-то древнее в этом лесу узнает нас до имен. И если долго сидеть рядом, ты поймешь: мир обрабатывает тебя, как дерево, пока ты не станешь гладким, чтобы из тебя можно было что-то сделать.

Тем вечером мы сидели на крыльце, и сикереи, глядя в темноту, сказал:

– Ты приехал писать про нас. Напиши про себя.

– Про себя?

– Про то, что ты искал здесь. Не людей в разрисованных кожах. Ты искал тишину, которая слышит. Ты искал, где не надо быть сильным, чтобы тебя не бросили. Ты искал дом, где тебя не измеряют вещами. Ты искал, где вода течет не из крана, а потому что ей надо течь.

Он поправил ожерелье, под пальцами звякнули маленькие семечки.

– И напиши еще, – добавил он. – Что, если ты уйдешь и забудешь – лес тебя простит. Но ты сам себя – нет.

В ночь перед отъездом пошел большой дождь. Он шел не сверху – со всех сторон. Удары по крыше напоминали шаги множества людей, которые долго шли рядом и наконец пришли. Мы втроем – я, Рузи и его старший сын – сидели, подперев подбородки, и слушали, как дом плывет. В чашке дымился сладкий чай, рядом потрескивали дрова. Соседи заносили сухие дрова и старые сети, женщины смеялись, кто-то пел без слов.

– Почему ваши тату – такие? – вдруг спросил я у Рузи, показывая на его предплечье: там чернела аккуратная спираль и шли в стороны лучи – как солнце, нарисованное ребенком.

– Чтобы не забыть. – Он улыбнулся. – Здесь – путь реки, здесь – путь ветра. А это – дом моих родителей – лучи, как оказалось, были крышей ума с палками-сваями. – Если уйду на другой берег – вспомню, как возвращаться.

– А если… – я замялся. – Если тебя не станет?

– Тогда мои дети будут помнить. – Он календарно кивнул. – Память – это не то, что в голове. Это то, что делают руки.

Слова упали и утонули, как бамбук, который всегда сначала тонет, а потом всплывает.

Утром лодка была легкой, как улыбка. Солнце выбралось из облаков и оказалось не белым – желтым, как школьный мел. Мы прощались: женщины повязывали вокруг моего запястья узкий браслет из волокон; старики пожимали руку крепко, почти болезненно; дети свистели в ракушки, их звуки были похожи на смех над морем.

– Jangan lupa, bule, – сказал сикереи. – Не забывай. И возвращайся не с камерой – с руками. Он показал на сухую лодку, которую надо было доделать. – Руки – это лучшее, что человек может приносить.

Лодка прошла внешний риф, нас качнуло. Океан снова стал свинцовым – но теперь я знал: это не про тяжесть, это про глубину. Я достал блокнот, и слова вдруг пошли без насилия: не про «самобытность» и «самые», а про то, что жизнь держится не на громких маркерах, а на тихих ремесленниках дождя; не на лайках, а на тех, кто каждое утро открывает и закрывает невидимые заслонки, чтобы вода доходила до всех.

На Суматре, в порту, я купил нож – простой, с твердым лезвием и рукоятью из дерева, выполированной чужими руками. Дома, в Европе, я буду резать им хлеб. Иногда пальцы будут вспоминать пятна на ладони Рузи, и я буду знать: память – в том, что делают руки. И ещё – в том, что мы удерживаем от забывания.

А издателю я напишу так:

«Вы хотели книгу о самых красивых и самобытных. Я привез вам историю про людей, для которых дождь – не погода, а обязанность. Про острова, где дом держится на сваях, а община – на договоре, который подписан не ручкой, а привычками. Про шаманов, чьи тату – это не институт стиля, а библиотека, которую читают пальцами. И – про одного европейца, который хотел взять, а научился быть должным: лесу, воде, людям и себе вчерашнему».

В самолете я закрою глаза и услышу тот барабан – не инструмент, а сердце ума. И пойму, что все эти годы я искал не «дальнюю экзотику» – ближнюю простоту. И что иногда, чтобы услышать собственный голос, надо уехать туда, где люди говорят шепотом – и очень редко впустую.

Письмо из Тораджи

Автобус из аэропорта Сулавеси полз вдоль зеленых склонов, будто осторожно трогал пальцем ребра острова. К вечеру дорога взобралась в прохладу, и воздух стал пахнуть сосной, мокрым камнем и кофе. Алексей приник лбом к стеклу: крыши домов в виде лодок – выгнутые, словно крылья гигантских птиц, – всплывали и исчезали между холмами; на открытых площадках сушились шелухи кофейных ягод, дети катали друг друга в корытах, а над всем этим вился легкий дымок – негарь, а запах, в котором смесь гвоздичного табака, жареного риса и времени.

– Добро пожаловать в Тораджа, – сказала Дина, его проводник и переводчик, когда автобус наконец остановился на маленьком автовокзале Рантепао. – Здесь горы хранят память лучше людей.

Она улыбнулась – светло, без попытки произвести впечатление – и протянула бутылку с водой. У Дины были внимательные глаза человека, который умеет слушать. Для репортера это находка.

– Успеем к семье? – спросил Алексей.

– Успеем. Сегодня последний день перед Rambu Solo’. Завтра начнут строить павильоны на ранте.

Он записал незнакомые слова в блокнот. Когда-то его учили: «Пиши так, чтобы читатель чувствовал ладонью дерево, а не читает слово «дерево». Тораджа сама словно просила о такой работе – ладонью по дереву, щекой к камню, носом в дым.

Дом семьи, куда их привела Дина, назывался тонгконан. Он стоял на толстых столбах, как на ногах древнего зверя, а крыша выгибалась к небу, будто вспоминала море, откуда пришли предки. Фасад был весь в резьбе – чёрный, красный и белый узор: геометрии, рога буйволов, спирали водоворотов, будто поднятые из реки. Под фронтоном висели настоящие рога – ярус за ярусом, свидетельство прошлых церемоний.

Во дворе под навесом пахло смолой и пальмовым вином. Женщины скатывали рис в длинные цилиндры, завязывали их в листьях банана – для завтрашних гостей. Мужчины строили бамбуковые павильоны – легкие, как каркасы птиц. На соседней площадке подростки тренировались в дощатых носилках: держали ритм, поворачивали, и днище носилок звенело, как дерево под дождем.

– Внутри – она, – тихо сказала Дина. – В доме мертвые живут как больные. До «больших проводов» – Rambu Solo’ – они «еще с нами». Семья кормит их, разговаривает, чистит комнату. Жалюзи всегда приоткрыты – чтобы слышать двор. Это… чтобы понимать, что жизнь рядом.

Алексей кивнул. Внутри он был готов к чему угодно, но сердце все равно дернулось.

Комната была чистой и прохладной. На низкой платформе стоял гроб – простой, лаковый, тот самый «первый». На крышке – белая ткань, на ткань положены ленты с узором дома, рядом – тарелка с рисом и кружка сладкого чая. В углу – бутылочка с формалином и сухие травы: здесь мертвых бальзамируют и хранят в доме месяцами, иногда годами. Дина шепотом объяснила:

– Позже ее переложат в «правильный» гроб – резной, из железного дерева. Это как одежда для пути: повседневная – для дома, праздничная – для дороги.

– Как ее звали? – спросил Алексей.

– Нэ’ Лелла. Мать дома. Ее имя будут произносить еще долго, – сказала Дина. – У нас нет «похорон» в европейском смысле. Есть долг, который копят годами: буйволы, свиньи, павильоны, люди. Когда долг собран, долг возвращают миру. Тогда душа идет в горы к предкам.

У изголовья сидел старик – муж или брат, не спросишь. Он курил гвоздичную сигарету – дым был сладким и пряным – и тихо говорил на диалекте. У ног лежала внучка, девочка лет семи, она держала в руках воздушного змея. Алексей поймал себя на невозможной мысли: «какая правильная тишина». Тишина не «похоронная», а тишина уважения – как в библиотеке, где знают, что слово весит.