реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Елисеева – Снежник (страница 14)

18

Тем временем в залу входит сутулый седовласый слуга, в руках неся зеркальный посеребренный поднос. На нем лежит конверт из плотной белой бумаги, запечатанный киноварно-восковым сургучом. Распечатав письмо, Таррум пристально вглядывается в ажурно-чернильные строчки. Мне их смысла никак не понять, ведь меня читать по-людски никто не учил. Норт же хмурится, всматриваясь в послание, но, о чем оно, не говорит никому.

Между тем Аэдан с издевкой, обращаясь ко мне, произносит:

— Лия, отчего пирожные не ешь?

Таррум же нашего разговора будто не замечает, весь поглощенный в собственные нелегкие занятные мысли. А вопрос Лиса тихо комментирует Инне, но мой слух ему провести не дано:

— Волк сладости дивиться не будет… — бормочет друг Браса.

От десерта исходит приторный запах, и попробовать его я, действительно, не желаю. Ведь что человеку вкусное лакомство, то волку принесет один только страшный вред. А иным кушаньям мне мясо дичи дороже.

Аэдан, напротив, отправляет пирожное в рот:

— Девушки сладости рады обычно, — глумится он надо мной, зная, что суть свою истинную по приказу норта я не смею показывать. Хочу ему в ответ лишь дерзить, но при Тарруме я не решаюсь.

— Обычно не значит всегда, — откликаюсь, игнорируя колкости неприятеля.

Пригубив вина, норт откладывает письмо и тут же сжигает, поднося его к горячей свече. Вечером его лицо кажется особенно бледным, подобным неживой восковой маске. А на ней зияют непроглядно-черные глаза и смотрят пристально, щурясь недобро.

Когда ужин оканчивается, норт встает, но походка его нетверда. Напоследок в глазах его замечаю лихорадочный блеск, а на щеках — нездоровый румянец.

Провожаю взглядом его удаляющуюся фигуру, впервые за время, проведенное с ним, чувствуя прекрасное злорадное чувство — радость победы. Ловлю заинтересовано-лукавый взгляд. Молчун мне дарит кривую усмешку и, пока никто не видит, салютирует хрустальным бокалом. Пальцы его, прижатые к узорчатым стенкам, хранят все тот же горьковатый, едва уловимый приторно-чарующий запах, что был в серебряном кубке Ларре.

И я позволяю себе улыбнуться. Кто ж знал, что Таррум не одной только мне досадил?..

В мутно-белом тумане отныне виднеется все для него. Неловкой поступью Ларре сначала направляется в свои покои, затем оседает, теряя дух. Его тут же под руки подхватывают — и думается ему, что это Аэдан — воин, которому верит больше других. Но все же чувство доверия Тарруму не знакомо, он привык ждать предательства от всех, кто вокруг.

И чудное дело, недуг напал на Ларре внезапно, как странный ужин прошел. Набросился, легко пробивая защиту. А сначала нахлынула на него легкая слабость, потом его одолел страшный озноб. И в мозгу все стучит чужое, тревожное: «Вино отравлено было… Яд!». А еще слышится яростный крик: «Лекаря! Немедленно!».

Но Ларре уже глубоко ныряет, с головой погружаясь во влекущий за собой тягостный бред. Тело горячее его, словно в огне. Будто под ним — раскаленные угли. Перед собой видит разноцветные пестрые пятна, и кружатся они в безумном путаном танце. А среди них самым ярким мелькает отцовское бледно-голубое лицо, каким он его видел в последний лишь раз.

И смотрит Ларре в глаза, при жизни сиявшие, как драгоценные небесно-грозовые сапфиры, а после кончины превратившиеся в стеклянные и ледяные пустышки. Смотреть в них так страшно, что озноб до самых костей продирает. А видел ведь он столько смертей, что и сам искупался в жгуче-алой горячей крови. И все же родного человека терять все равно страшнее. Хоть и умер тот, по милости богини Морзаны, легко и мгновенно, храбро, в бою, в тяжелых доспехах, как истинный воин. Мечтать бы о такой смерти…

Но то случилось зиму назад. А призрак отца, и в посмертии неугомонный, все равно витает где-то рядом. Иначе, отчего он не отпускает сына своего, не дает жить спокойно? И даже в бреду, в лихорадке он снова видит этот страшный посмертный лик. Никак не избавиться от него, от этих невидящих мертво-стеклянных глаз.

И смотрят они ведь еще так ужасно насмешливо. Будто сейчас мертвец разинет рот, изогнет, ухмыляясь, синие губы и скажет ему:

— Ну что, сдался? Готов подохнуть? Отравы наелся. Ну, не постыдно ли тебе, моему отпрыску, так позорно по-предательски помирать?

И будет ведь прав. Бороться нужно хотя бы, чтобы виновного наказать. А ведь за тем столом, помимо волчицы, были все те, от которого удара в спину норт Таррум не ожидал. За Лией же он все то время следил, незаметно, придирчиво, не давая ей ощутить его взгляд. У нее шанса отравить Ларре не было, но у других зато таких возможностей было с лихвой.

И кто из них, кто?.. Кто среди тех, кто вместе с ним воевал, провел годы, служа своему господину? А ведь яд мог подсыпать не каждый. Рядом оказывались вовсе не все. Но все же отраву в кубок подмешали непременно во время злополучного ужина: ведь личная посуда норта хранится отдельно от остальной.

Думай, Ларре, думай…

Кто?..

Весь следующий день я провожу запертой в своей комнате-клетке. Мечусь в ней туда-сюда. Потом отворяется дверь и влетает Аэдан. Он тут же яростно кидается на меня.

Я рычу, вырываюсь, кусаю. Но это ничто по сравнению с крепким мужским кулаком. Мне бы шкуру волчью, привычную: вот тогда против меня и Лис бы не вздобровал. Но сейчас повержена я, а вовсе не мой противник. Лежу на скользком гладком полу, а он в приступе гнева молотит ногами мое человечье хрупкое тело, оставляя на нем подтеки из крови и жалящее-сизые кошмарные синяки.

Мне больно ужасно, но я не скулю. Нельзя, чтобы он ощутил мое пораженье. У самого глаза дикие, яростные. Потом останавливается и мне ненавистно, неистово говорит:

— Уничтожу тебя, сука! Убила, гадина, норта…

И снова замахивается, размашисто бьет. Пока потом его вдруг некая сила от меня отбрасывает далеко прочь. Лис вырывается, истошно вопя. Во мне же подняться сил нет ни капли. И кажется, будто внутри меня лишь месиво, талая мягкость, порожденная его твердым, железным большим кулаком.

А я ведь даже голову и ту не могу повернуть. Улавливаю звонкий громкий хлопок: это Аэдану с силой влепляют затрещину. Слышу отрешенно громкий скользящий звук. Могу догадаться, что держат его, но все же он пытается выйти вперед. И чей-то низкий и раздраженный голос рвет по шву царящую тишину:

— Да успокойся ты! Жив, твой норт, жив! Лекарь сказал, самое страшное теперь позади.

Я издаю стон, полный разочарования и боли от нещадных ударов. Спасли… Они спасли Ларре, хотя эту ночь он не должен был пережить. Видно, боги, шутя, играют со мной. До чего же обидно!

— Сука! Она Тарруму яду подсыпала, — яростно орет в припадке Аэдан.

С ним не согласны:

— Еще выяснить нужно, кто в действительности это сделал, — холодно ему отвечают. — Может, девчонку зазря ты избил…

Но напавший на меня мужчина не сдается:

— Да знали бы вы, кто она! — опустошено произносит он.

— Какая разница? А вот кто виноват — это норт будет думать.

— Я знаю, что это она, — сплевывая, упрямо говорит Лис. — И что бы ни решил Таррум, она за это ответит…

Это последнее, что я успеваю услышать. Ведь дальше тяжело слипаю распухшие веки и в тот же миг проваливаюсь в бездумно холодную тьму…

Пробуждение Ларре настигает не из приятных. Очнулся он, ощущая сухость и мерзкую горечь во рту. Видя, что больной пришел в себя, лекарь тут же дает ему воду, пряно пахшую целебными горчащими травами. Голос Таррума слабый и хриплый:

— Сколько? — почти беззвучно, одними губами он произносит.

— Ничего не говорите, норт! Силы берегите, — советует лекарь.

— Сколько я здесь пролежал? — Ларре с трудом повторяет вопрос.

— Три дня вы не размыкали глаз, норт.

И еще столько же он не может подняться с постели, ощущая непосильную тяжесть своего тела. Но приказ приближенным все же быстро дает: всех, кто присутствовал в тот день за длинным деревянным столом, подливал ему в кубок отравленное вино, рубиново-красного цвета, велит не выпускать пока из поместья.

А самому думать обо всем этом противно. Неприятно и мерзко искать виноватого, по крупицам восстанавливая события того злосчастного, досадного вечера. И все же подозрения у норта имеются, они крутятся у него в голове, что юркие и неуловимо-быстрые вьюны, черные и скользкие. Но Ларре пытается гнать неприятные мысли от себя прочь, подальше, чтобы не мучить себя и без того еще больше.

Слишком давно норт Таррум перестал полагаться на людскую благодетель. А ведь, как любил сказывать его покойный отец, вера в добро погубила куда больше людей, чем иные кровавые войны.

И еще обуревает его огненно-красная злость. Ведь сидела за столом дурная лесная шавка. Сам, дурак, ее усадил! Не могла она не почуять отраву в терпком вине. Но смотрела, как он глоток за глотком сам верную смерть в себя неспешно льет. Глядела, молчала да, видимо, наслаждалась: его-то смерть ей только в радость будет.

Сука.

И все же среди тех, кто был с ним в тот вечер, только одному под силу безошибочно указать на виновного. С ее-то нюхом этого и не знать! Но соврет ведь, гадина, специально умолчит. Позлить его для нее лишь одна безумная, веселая злая потеха. Хотя все же есть способ заставить ее лживый язык говорить то, что действительно истинно…

Это из-за Таррума волнение охватило весь дом, из-за него сбился с ног, обессилел молодой лекарь, и из-за него, врага моего, никто в поместье покоя не знал. Почти. Одну лишь меня накрывала нещадная изнуряющая дурнота, когда слышала за стенами тихие перешептывания. Это слуги воодушевленно рассказывали друг другу, что их драгоценный, чудесный норт, наконец, открыл глаза, очнувшись из крепкого, смертельного забытья.