18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 44)

18

Считается, что пишущему нужна хорошая память. В общем, да, – но не в случае виньеток. Потому что то, что может забыться, и есть лишнее, подлежащее убиранию. Остается же только незабываемое – запоминающееся мгновенно, раз и навсегда, жалуйся потом не жалуйся.

Но они этого не понимают. Друзья же изощрялись в спорах, Забыв, что рядом – жизнь и я… Мне подобные речи, конечно, не по чину, да и произнесший их осмотрительно спрятался за сестрину юбку. Но, честное слово, иной раз так хочется смутить веселость их, достучаться, объяснить, наконец предупредить, что все, что они говорят, может быть и будет использовано против них.

Нет, ничего не хотят слышать, и так продолжается из века в век, а они – в подавляющем большинстве своем собратья-словесники – все это читают, знают назубок, исследуют, но к себе почему-то не относят.

Ну, мое дело сказать.

Пушкин, Макартур, время и мы

Заголовок немного энглизированный, и тому есть причины.

Начинается очередной семестр, и я в очередной раз буду читать курс «Шедевры русской новеллистики» – для первокурсников, общеобразовательный, в переводе, то есть совершенно с нуля. В нем будут три десятка рассказов, от «Бедной Лизы» до «Пхенца». Курс успешный (как-то раз вошедший в дюжину самых популярных у студентов) – возможно потому, что отшлифован до блеска за почти сорок лет, что я его преподаю: немного литературоведения, немного стендап-комедии. Этот смешанный жанр я выковал вскоре по приезде в Штаты, когда слова стендап в русском языке еще не было.

На первом же вводном занятии я прошу студентов назвать какие-нибудь имена русских писателей и ответы получаю всегда одни и те же. Многие студенты – выбравшие мой курс не столько по эстетическим соображениям (из любви или интереса к русской литературе), сколько по прагматическим (ввиду его удобного места в сетке расписания) – не могут назвать ни одного. (Ничего особенно обидного для нас в этом нет: они точно так же не слыхали о Сервантесе, Гёте, Байроне, Бальзаке, Генри Джеймсе, вообще почти ни о чем, кроме недавних хитов.) Но некоторые, примерно треть, знают два-три имени: Достоевского (которого кто-то один, может, даже проходил в школе), Толстого, Чехова. Но никогда не Пушкина.

В ответ я удивляю их известием, что в России бесспорный номер один – именно Пушкин. И приступаю к давно обкатанным объяснениям этого парадокса. И правда, как так: для нас он – наше все, а для остальных – неведома зверушка?!

Объяснений я даю, в общем, два. Одно – литературоведческое, структурное. Для русских Пушкин – прежде всего поэт, а поэзия, согласно американцу Роберту Фросту (его имя кое-кто из студентов знает), – это то, что пропадает в переводе, потому что, согласно Роману Якобсону (его имени я не произношу), это во многом поэзия грамматики, грамматика же в разных языках – разная (это они понимают, поскольку половина из них – «латины» и азиаты). Но при словах поэзия и грамматика они начинают скучать – не просто по невежеству, но и потому, что американское школьное преподавание всячески акцентирует идеи и игнорирует формы. (Советская школа моего детства отдыхает.)

Ford Model T, 1908. Библиотека Конгресса США / Library of Congress, Prints & Photographs Division, [LC-USZ62-118659]

Чтобы вернуть себе их внимание (а первая лекция – рекламная, пилотная), я сообщаю, что грамматика играет роль и в прозе. Вот хотя бы у того же Пушкина в кульминационной точке его исторического, а ля Вальтер Скотт, романа, когда по закону жанра дело доходит, наконец, до декапитации, читаем (я перевожу предельно близко к тексту):

[Гринев] присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу.

Что же тут такого грамматически особенного? А то, что Пугачеву реально отрубают историческую голову, и ее вымышленный личный кивок вымышленному Гриневу плотно, всего лишь через запятую, совмещен с этой головой в единую синтаксическую конструкцию – определительное придаточное с которая, причем Пушкин идет даже на стилистически сомнительный повтор этого оборота: …Пугачева, который… головою, которая… Ну и что? А то, что в литературном переводе на английский это обычно пропадает: кивает Пугачев в одном предложении, а голову демонстрируют в другом, после точки.

Игры с отрубленной головой оказывают свое живительное действие, но с добавлением к неведомому Пушкину неведомого Вальтер Скотта – и все это ради микроскопических различий между точкой и запятой! – глаза студентов опять стекленеют. Бьет час широких культурно-исторических обобщений, сиречь стендапа.

Как известно, говорю я (памятуя, конечно, что известное известно немногим), после победы во Второй мировой войне (1945) реальным хозяином Японии стал главнокомандующий американскими оккупационными войсками генерал Дуглас Макартур. И вот он стал вводить там все хорошее – демократию, дружбу народов и разные мирные занятия. И по одной из версий, возможно апокрифической, предложил научить японцев собирать автомобили.

– Ну, – вроде бы сказал он, – никто, конечно, не собирается на этих машинах ездить. Но пусть себе клепают «Форды», там, допустим, Модель Т[71]. Это займет их и убережет от хулиганства (will keep them off the streets).

Дальнейшее известно, с шиком объявляю я: вскоре японские марки заполоняют мировой и американский рынок. Так вот, Пушкин, апроприирующий мировую классику для российского читателя, – это винтажный «Форд», и везти его обратно в Штаты смысла нет, а Толстой, Достоевский и Чехов – это уже «Тойоты», «Хонды» и «Субару», годные для экспорта, ибо вносящие новое в мировой литературный фонд.

Номер срабатывает, хотя, надо признаться, с годами все слабее – сегодня имя Макартура мало кому что-то говорит.

С годами у нас вообще остается все меньше общих кумиров, так что не знаешь, на что опереться. Даже с Библией и Шекспиром знакомы один-два студента, и то кое-как. Но я не унываю. Тем полезнее им, говорю я про себя, а иногда и вслух, столкнуться с (be exposed to) чем-то основательным, вековым, древним – вроде меня.

Рассказы

Веревочка

Когда железный занавес достаточно прохудился и я по своим бунинским делам стал всерьез собираться во Францию, из разговоров с родственниками я узнал, что в тех местах у меня очень кстати имеется троюродный дядя, в свое время выпускник химфака МГУ, а уже лет десять как профессор Высшей школы парфюмерии (École Supérieure de Parfum) Грасского отделения Университета Ниццы, дядя, которого я никогда не видал, но которому незамедлительно написал, и он ответил, а потом и позвонил, так что вскоре я, не веря своему счастью, сидел на веранде его загородного дома, попивая с ним «Кир Рояль» и беседуя, во избежание неловкостей, которыми чреваты подобные предумышленные знакомства, на безопасные литературные темы, в частности, конечно, о Бунине. Впрочем, мы быстро и очень по-свойски разговорились – наверное, сказалось дальнее, но все-таки родство.

Началось, однако, не с Бунина. Тогда очень нашумел роман Зюскинда «Парфюмер», а дядя оказался знатоком и страстным любителем литературы, правда, ценившим в ней, как многие технари, главным образом фактографию. Он тотчас пустился в профессиональное обсуждение ольфакторных, то есть обонятельных, тонкостей романа, на что я, постепенно смелея, принялся возражать со своей литературоведческой колокольни (искусство как прием, сюжетные тропы, остранения, узнавания, мотивировки, интертексты) и закончил ссылкой на Бунина, который именно в этих местах – я описал рукой шикарную дугу – сочинял свои «Темные аллеи», причем, как он сам неоднократно подчеркивал, именно сочинял, то есть выдумывал, а не извлекал с запоздалым сладострастием из своей старческой памяти, в чем его любили обвинять современники.

– Ну, подчеркивать он в пику критикам мог что угодно, – живо отреагировал дядя, – ему и карты в руки. А ты вспомни, что он говорит в «Жизни Арсеньева»: «Писать! Но вовсе не затем, чтобы рисовать широкие картины современности! Я заходил в чайную, смотрел на ржавый шелушащийся поднос, на два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь – только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!..»

– Знаю, знаю, это и мое любимое место. Все видеть, все запоминать – шелушение подноса, влажность веревочек…

– А как он чуял запахи! Тут я как парфюмер могу цитировать без конца… Одни «Антоновские яблоки» чего стоят! Или понравившийся Оле Мещерской в пожилом бонвиване запах английского одеколона?!

– Все это так, но одно не противоречит другому. Чем подлиннее мокрые веревочки и острые запахи, тем охотнее читатель верит в вымышленный сюжет и никогда не существовавших персонажей.

– Вам, филологам, конечно, виднее… А вот я тебе расскажу совершенно, поверь, бунинскую историю из собственной жизни и, заметь, чистую правду, ни грана выдумки. Но строго конфиденциально – обещай не протрепаться. История очень интимная, никому, кроме нас с ней, неизвестная. Да и давно это все было.

– Когда мы познакомились, – начал он свой рассказ, – мне было уже тридцать с хвостиком, а ей двадцать. Она училась в медицинском институте, была хорошо сложена, практически красива, настроена на все новое и мило, в духе времени, авантюристична. Мило – и порой вызывающе.