Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 41)
Одну очень принципиальную правообладательницу я пытался переубедить, упирая на сугубую научность, в сущности занудность, моей книги и, соответственно, ее неизбежно малый будущий тираж (не говоря о полнейшей для меня безгонорарности). Не тут-то было!
– Малый тираж! – восклицала она. – То есть редкое издание! Раритет! Так это тем бо́льшая ценность! Издательство должно раскошелиться!
Как поется в песне:
Но иных владельцев ничто не берет, и за цитирование небольшого стихотворения, а то и строфы из поэмы они запрашивают непомерные суммы. И возразить-то нечего. Хозяин – барин! Вы что, против частной собственности?! Не можете платить – цитируйте с оглядкой, выборочно, экономно, сколько позволяют средства.
Я буквально так и поступил. Процитировал (автора, умершего, кстати, в зените славы и коммерческого успеха) с оскорбительными купюрами, в каждой строчке только точки, и злорадно отослал читателей к легко доступному в интернете полному тексту. Голь на выдумки хитра!
Но речь не обо мне. И не обязательно о нынешней ситуации – под луной не так много нового. Перечитывая недавно книгу моего приятеля Игоря Волгина о Достоевском, я наткнулся на сходную ситуацию, ну разве немного более абсурдную. (Дорогой Игорь, осмеливаюсь процитировать, – надеюсь, ты не против?[63])
Николай Петрович Вагнер был страстным поклонником спиритизма… Он усиленно пытался обратить в свою веру и Достоевского. Но, увы, автор «Бесов»… на страницах «Дневника писателя»… довольно бесцеремонно высмеял проделки потусторонних спиритических «чертей».
Однако Вагнер… попытался обратить на пользу спиритизму даже саму смерть сомневающегося. В архиве Анны Григорьевны мы натолкнулись на удивительный документ.
23 февраля 1881
Многоуважаемая Анна Григорьевна!
Я весьма сожалею, что смутил Вас моими необдуманными словами. Для Вас вопрос о вызове Фёдора Михайловича не может иметь того значения, которое он имеет для меня. Мне весьма важно знать, изменились ли его взгляды там, в той стороне, где утоляется жажда истины? Мне крайне необходимо знать: смотрит ли он на дело спиритизма так же, как здесь?.. Я думаю, что его душа не может оставить в заблуждении… человека, который так сильно любил его и так глубоко уважал. Вот почему я желал бы услышать ответ Фёдора Михайловича из того мира. Если человек, так сильно осуждавший спиритизм при его жизни, снимет это осуждение, снимет сомнения с моей души и моих дел, – то чего же мне более желать?
…[Г]лубокоубедительные аргументы не произвели должного впечатления на вдову вызываемого… ответ её был достаточно резок. В чём и убеждает нас письмо Вагнера от 25 февраля 1881 года:
Многоуважаемая Анна Григорьевна… Я настолько любил Фёдора Михайловича и настолько уважаю Вас, что не буду делать попыток к вызову дорогой Вам души без Вашего согласия и даже Вашего присутствия[64].
Тут что впечатляет: исследователь (Вагнер) безоговорочно признает монополию правообладательницы на загробный вызов – а значит, и на последующее цитирование! – покойного автора и отказывается от какого бы то ни было не завизированного ею общения с ним.
Впрочем, не перегибает ли он палку, создавая тем самым нежелательный прецедент? Может быть, наш контакт с покойными авторами напрямую, помимо правообладателей, упростил бы переговоры? Как гласит американская деловая мудрость,
P. S. Действительность опережает самые смелые фантазии. Как пишет мне по имейлу из Принстона (27.01.2019) профессор Виницкий, Главный по Спиритическим Тарелочкам, при издании его книги в Канаде
редактор потребовал copyright от авторов цитируемых мной стихотворений, полученных Вагнером и другими на спиритических сеансах. Я ответил, что получил их разрешения тем же путем, которым были произведены тексты. Сработало. Как честный офицер я в Aknowledgements поблагодарил тени Баркова, Пушкина и Эдгара По за любезно предоставленные типтологическим путем (то есть постукиваниями) разрешения[65].
Елеазар Моисеевич [66]
Не написать ничего к его столетию – немыслимо, а написать, собственно, нечего, кроме совершенно бессюжетных слов любви, благодарности и доброй памяти.
Я никогда не учился у Е. М. и не работал у него, никак от него не зависел, не рецензировал его работ и не получал отзывов на свои, ничего вместе с ним не писал, не развивал его идей, а он моих, не боролся с его авторитетом и не отстаивал от него своего научного самолюбия, нас не связывали никакие семейные, любовные, интеллектуальные или служебные интриги. Просто в какой-то момент оказалось, что он есть на нашем научно-семиотическом горизонте, и это было здорово – радостно, примиряюще, красиво.
В моей жизни было немного таких отцовских фигур: мой первый шеф В. Ю. Розенцвейг – в самом начале моей российской карьеры (в Лаборатории машинного перевода), а затем Джордж Гибиан – мой первый американский завкафедрой. Но у них я все-таки работал, хотя главное было не это, а то, что они, как и Е. М., были, имели место, ободряюще присутствовали в моей жизни.
И обоих я огорчил: В. Ю. тем, что стал уезжать из Совка и уехал, а Джорджа тем, что стал уезжать и уехал из Корнелла – в Калифорнию. Как бы предав обоих. Оба спрашивали, что бы такое сделать, чтобы я не уезжал, но мне сказать было нечего, с подобными вещами ведь ничего не поделаешь. И так же было с Е. М., которому я, правда, был никто, не сват, не брат, не сотрудник, не подчиненный, но он сказал: «Алик, дорогой, что сделать, чтобы вы не уезжали?», – и я сказал: ничего, ну или издайте меня в серии «с черепашкой»[67], – но он этого не мог, а я уже не мог оставаться – и уехал…
Я употребил слово «красиво» – и не случайно, потому что Е. М. был очень красив. Когда мы познакомились, ему было около пятидесяти. Он был высокий, может, выше моих 189-ти, брюнет, со значительным мужским, но заведомо добрым, даже мягким, лицом и уже впечатляющей репутацией – научной и житейской. Жизнь его известна. Там были и фронт, и окружение, и выход из окружения, и последующие преследования, и два ареста, и так называемая антикосмополитическая травля, и чудесные удачи – «ритм потерь и приобретений», как он любил выражаться на языке структурной мифологии. Одна красавица-жена, отбитая у знаменитого коллеги, другая, отбитая аж у Лидии Яковлевны Гинзбург… Кстати с Л. Я. я познакомился именно через Е. М., в гостях у него и Ирины Михайловны… У них же – с замечательным математиком и заодно любителем теоретической поэтики (в частности, нашей с Ю. К. Щегловым) Юрием Маниным.
Я сказал «мягким» – и тоже не случайно. Е. М. был мягок, какими бывают мужественные люди, повидавшие виды и устоявшие. Помню, как в кулуарах круглого стола о структурализме в журнале «Иностранная литература» драматической осенью 1968 года он призывал меня держаться помягче – я по молодости рвался в бой. Стояла, вернее кончалась, оттепель, и нам еще казалось, что все возможно, а Е. М. и люди его поколения и постарше (включая моего папу, 1907 года рождения), конечно, узнавали в ситуации очередные крутые горки, укатавшие на их памяти не одну сивку… (Тогда в журнале собралась на редкость пестрая компания: помимо нас со Щегловым и Е. М., помню В. Б. Шкловского, Б. Л. Сучкова, П. В. Палиевского, Вяч. Вс. Иванова, Г. С. Померанца…).
С папой его роднила одна щемящая черта. В речах каждого из них часто фигурировала фамилия научно посредственного, но официально влиятельного коллеги. У папы этим
Не то чтобы мы с Е. М. совсем ничего не делали вместе. Он и Ирина Михайловна были постоянными участниками моего домашнего семинара по поэтике (1976–1979), а после моего отъезда приютили его у себя, и он продолжался уже в качестве семинара Мелетинского.
Была и попытка соавторства. Е. М. с симпатией наблюдал за нашими со Щегловым исследованиями по поэтике выразительности и в какой-то момент предложил попробовать сделать что-то вместе. Это вылилось в регулярный вечерний семинар у него дома с участием его учеников С. Ю. Неклюдова и покойной Е. С. Новик. Ежедвухнедельные встречи были лестны, интересны, поучительны, полны взаимного уважения и удовольствия – и кончились абсолютно ничем. То есть ничего совместного придумано не было, две стороны остались, как говорится, при своих и разошлись самым дружественным образом. Но хоть такое было – приятно вспомнить.
После перестройки Е. М. получил полное признание, возглавил собственный институт, безо всяких NN, и я, наезжая в Россию, смог выступать «у него» – не дома, а в ИВГИ, ведущем научном центре России.
Он умер в 2005‐м, в год, когда не стало многих – еще до прихода очередного безвременья.
Очки
Перелет из Москвы в Л. А., которому предстояло оказаться, как сейчас говорят, знаковым, тянулся томительно, но в целом проходил беспроблемно, если не считать моей перистальтической озабоченности, осложнявшейся тем, что, сидя у окна, я должен был каждый раз тревожить не только Ладу, но и нашего внушительных размеров соседа, едва умещавшегося в кресле с краю. Впрочем, он всегда предупредительно вставал или разворачивался ногами наружу, и я, акробатически перемахнув через Ладу и протеически прошуршав мимо него, отправлялся на поиски свободного туалета, а заодно и на оздоровительную разминку вдоль салона. Время от времени мои вылазки облегчались тем, что совпадали с его позывами. В общем, все шло ни шатко, ни валко, никак не предвещая судьбоносной пуанты.