Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 40)
«У Каверина была очень некрасивая жена, сестра Тынянова[59]. До войны, как, бывало, жена уедет на дачу, он уж идет [из квартиры № 100 –
Из детства и от чтения
Дистанции, действительно, огромного размера – географические и хронологические (Ленинград 1940‐х и Восточный берег США в конце столетия)! А главное – нарративные: мы читаем незаконченные, опубликованные посмертно мемуары Лосева, пересказывающего то, что на пороге своей могилы рассказывает ему мама, вспоминая через полвека то, что она, надо понимать, отчасти сама видела (дефиле с букетом), а отчасти слышала от непосредственной участницы событий. И сквозь эту многослойную перспективу, окутанную повествовательной дымкой, вдруг крупный план – сначала букета, а потом и обнаженного героя во весь рост! Каверин, до сих пор маячивший лишь вдалеке и исключительно как автор текстов, – но не как человек, хозяин квартиры, сосед по дому, – вдруг оживает и является во плоти! Вот к чему, оказывается, готовили нас пробуемые будущим мемуаристом на зуб, вслед за самоедами, музыкальные металлические пластинки, вот куда вела серия поочередно апроприируемых им текстов, вещей, картин, квартир и жизненных ролей всех этих авторов-северян, которых он так любит ненавидеть (so loves to hate). Кстати, устойчивой амбивалентности текста вторит и двойственное отношение к Каверину прекрасной вдовы.
О повествовательной дымке я заговорил не всуе. Когда в точности происходили паломничества Каверина с букетом, не совсем ясно. Елена Матвеевна представлена привлекательной вдовой Пинегина, разговоры с ней Лёшиной матери отнесены к 1944 году, тогда же, надо понимать, одновременно с отъездами Лидии Николаевны на дачу, в командировках удобным образом оказывался и журналист Колоколов. И вспоминая все это в 1999‐м, мать делится с Лосевым «сплетнями полувековой – да более того! – давности». Все это как будто позволяет датировать букеты и водные процедуры серединой 1940‐х, однако сама Ася Михайловна говорит: «до войны»! Но тогда дело должно было происходить либо при живом Пинегине (которому к этому времени еще не было шестидесяти, но Каверин, как и Елена Матвеевна, был много моложе), либо в относительно короткий промежуток между его смертью (18.10.1940) и началом войны. Наконец, история могла длиться годами… [60]
Но это еще не конец «Арктики». В финальном абзаце Лосев, недаром на протяжении всей главки примеривавшийся к собратьям по перу, отдает, разумеется не без налета двусмысленности, должное высокому профессионализму Каверина – так сказать, окончательно сливается с ним в экстазе:
Я подумал: вот это писатель! Из Елены Матвеевны, вдовы в квартире, наполненной полярными трофеями мужа, он сделал свою вдову полярника Марью Васильевну, это понятно. Но ее соблазнителя, предателя и лицемера, выкроил из самого себя!
Я же, дойдя до этого места, подумал: вот это литературовед! Ай да Лёша, ай да сукин сын! И как я мог забыть о его находке и не вставить ее в свою статью о
…А что же Бунин, о котором мы вроде бы забыли?! А то, что история со вдовой, букетом и ванной могла бы послужить отличным сюжетом для сорок первого рассказа «Темных аллей»! Я постарался показать, какую конфетку сделал из этого Лосев, но думаю, что Бунин развернул бы сюжет иначе.
Интересно как? По адюльтерной линии на ум приходят «Кавказ», «Дубки», «Генрих», но все это слишком кроваво. Повеселее «Визитные карточки» и совсем водевильна «Кума». Кадр с обнажением в ванной есть в рассказе «В Париже», только ню там женское (мужские Бунину были явно ни к чему)[61].
Что Лосев думал о бунинской прозе, в частности о
ВАР + СОВМ
Меня долго занимал вопрос, что он за человек. С одной стороны, знающий коллега-филолог, прекрасно владеющий русским, воспитанный, изящный, пожалуй даже красивый, еще и умелый администратор. Мы были давно, хотя не близко, знакомы, иногда обменивались услугами, иногда полемизировали, вполне корректно, по поводу интересовавших нас обоих текстов, и я всегда удивлялся, что́ же вызывает у меня какую-то непонятную настороженность. В детали я не углубляюсь и узнаваемого портрета не даю (не было бы ничего легче) – речь, собственно, не о нем, а о том, как изобретательна жизнь в плетении своих словесных узоров.
Однажды, почти одновременно, мне случилось спросить о нем двух человек, мнение которых я ценю: двух близких мне очень умных и очень разных женщин. Симпатий друг к другу они не питали, да и вообще были во многом противоположны. Одна – русская американка из дворян, профессор, вся очень правильная, гранд-дама, претендентка на роль первой леди американской славистики, другая – эмигрантка, еврейка, художница из московской богемы, быстрая на язык и на игру без правил. Было у них и много общего: высокий рост, яркая внешность, сильный характер, то, что по-английски называется presence. Но речь и не о них, а о том, что эти две столь несхожие между собою пифии порознь, не сговариваясь – и не задумываясь, – изрекли в сущности одно и то же. Одна:
Ну, про
В нашей со Щегловым «поэтике выразительности» постулируются два важнейших приема: варьирование тем (условно: ВАР) и согласование/совмещение его результатов (СОВМ). Например, пушкинский Сальери хвалит музыку Моцарта за два разных достоинства (ВАР), но подбирает (то есть, конечно, это Пушкин подбирает) для них такие слова, что они звучат почти в унисон (СОВМ):
Но первое,
Ладно, Пушкину и карты в руки. А в нашем случае, прекрасное, вполне по-чернышевски, преподнесла сама жизнь.
Мертвые души
Нет худа без добра и, увы, наоборот. С наступлением в России полнейшего торжества законности у филологов возникли неведомые дотоле неудобства. На воспроизведение в наших ученых книгах текстов писателей, умерших не более семидесяти лет назад, стало требоваться разрешение их наследников – правообладателей. Это неудобопроизносимое слово, громокипящее негативными коннотациями, быстро стало частью филологической повседневности. Но – ничего не поделаешь. Dura lex, sed lex.
Да еще подгадила та же советская власть, которой никакие законы в свое время были не писаны. Семьдесят лет – это для тех, кто умер в своей постели, только что отослав последнее сочинение в «Правду». А если нет, если он погиб как враг народа и ждал оправдания и возвращения в печать еще десятки лет? Тогда срок отсчитывается от момента реабилитации. И это, конечно, правильно. Но что получается? За что боролись, на то и напоролись?! Мы же этого опального гения открывали, читали, ломая глаза, на папиросной бумаге, анализировали, можно сказать, с риском для жизни, вводили в культурный оборот, умножая его символический капитал, а теперь и не процитируй?!
Требуется виза правообладателя.
Издательство его побаивается, обхаживает, иной раз просит подключиться к обхаживанию и главное заинтересованное лицо – исследователя, автора книги. Правообладатель же попадается разный: то милый, интеллигентный, сговорчивый, по-маниловски радостно дарящий просимое, то жесткий, неуступчивый, отстаивающий свои собственнические права с упорством и красноречием Собакевича. Что тут скажешь? Наверное, с самими покойными классиками договориться было бы легче – судя по опыту общения с пока живыми.