Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 31)
Возникают два вопроса.
Во-первых: чем же таким провинился этот том, что не годится в подарки покойному ученому? Опять-таки не бином Ньютона. Покойный, на вид иссушенный филолог-буквоед глубоко античного склада, был вполне ренессансной фигурой, причем, как выясняется (а впрочем, никогда и не составляло секрета), не только в плане многообразия своих научных и творческих занятий, но и в плане земных привязанностей, и оставил после себя, помимо учеников, продолжателей, законной жены и сына (участников тома), еще и определенное количество возлюбленных, в том числе одну из составительниц тома (но не ту, с откушенной головой, а другую, заморскую, включившую в том свои, отчасти любовные, воспоминания о покойном) и – как уже догадался проницательный читатель – организаторшу секции (в томе участвовать отказавшуюся и, соответственно, подарком его не считающую).
А во-вторых: как же этой организаторше удалось принудить коллегу к молчанию, не нарушенному ни малейшим стоном даже по ходу отгрызания у нее головы? Как говорил в подобных случаях Катулл,
Опять о другом
Опять – потому что я об этом уже писал[38]. Писал,
что пушкинское «Я вас любил…» примечательно, помимо прочего, своей открытостью к Другому:
что этот широкий жест разыгран и формально – не только тем, что ключевое слово поставлено в финальную рифменную позицию, но и тем, как оно оттесняет из этой позиции напрашивающееся
что «другость» здесь ограниченная: грамматический род не оставляет сомнений в гендерном раскладе треугольника: «Я» – м. р. (
что при переводе на английский (
что для этого можно обратиться к одному из поэтических потомков «Я вас любил…» – восьмистишию Коржавина:
ведь в выделенных строках гендерное равноправие почти идеально: они могут прочитываться и как гетеросексуальные, и как гомосексуальные; почти же – потому, что для одного из партнеров грамматика задает в I строфе мужской род (
что поправить дело можно, прибегнув, например, к безличному инфинитивному письму:
Правда, «друг(ой/ая)» и тут сохраняет некоторую половую однозначность, но только в пределах одной строфы (в I – это мужчина, а во II – женщина), «я» же гендерно не маркируется и, значит, оказывается открыто к гендерным экспериментам.
Все это так, и гендерный потенциал финального поворота к «другому» я вроде бы уловил верно – не учел только, когда такой поэтический ход был применен впервые. Кратко перескажу фрагмент свежепрочитанной англоязычной статьи[39]:
Где-то во второй половине VI в. до н. э. Анакреон сочинил восьмистишие о том, как Эрот подталкивает поэта к заигрыванию с девушкой, но она, уроженка Лесбоса, презрев его седины, заглядывается на some other – «кого-то иного».
Нынешний читатель при слове
Анакреону принадлежит оригинальная находка: уравнение
Так внезапно оказывается, что героиня загляделась на другую особу того же пола. Поэта она отвергает не из‐за его седин, а в силу иных эротических вкусов, предпочитая, подобно своей великой соотечественнице, женщин. Восьмистишие Анакреона – по-видимому, древнейшая в европейской литературе хохма на лесбийскую тему.
Впрочем, в анакреонтоведении нет полного единодушия относительного пола этого «другого» (как в исследованиях о Сапфо – относительно ее ориентации). Есть точка зрения, что правильно все-таки читать ΄άλλων «другого», а не ΄άλλην «другую» (именно так долгое время и преподавалось в европейских школах). Это разногласие отразилось в переводах анакреоновского восьмистишия на русский.
Гордившийся своим сексуальным экспериментаторством (и женой, написавшей первый русский лесбийский роман) Вячеслав Иванов увенчал перевод пряной гендерной пуантой:
А доктор В. В. Вересаев ограничился более привычным возрастным эффектом:
Зато употребил (увы, всуе ☺) богатое слово
Евгений Борисович
Е. Б. Пастернак – один из замечательных людей, которых мне случилось узнать. Знакомство не было особенно близким, носило сугубо профессиональный характер, дистанция неизменно сохранялась (я звал его по имени-отчеству, он меня – Алик), и мои заметки будут соответственно краткими. В них мне хотелось бы с запозданием признаться ему в любви и по возможности немного потешить его тень воспоминаниями о пастернаковедческих битвах, в которых мы бывало рубились вместе.
Начну с каких-то общих вещей. Прежде всего, хочется развеять представление о Е. Б. как о счастливчике, родившемся с серебряной ложкой во рту, человеке, которому все досталось готовым. Напротив, как я понимаю, его отношения с отцом были после развода родителей непростыми. Более того, ему пришлось пережить сначала отказ гениального нарцисса признать за сыном хотя бы внешнее сходство с собой (и на каком основании! – «Разве Женя красивый?»), а затем и суровый экзистенциальный совет – не зацикливаться на наследной сыновней роли, а стать самим собой в независимой собственной.
Б. Л. Пастернака я видел лишь однажды, на дне рождения у моего учителя Вяч. Вс. Иванова 21 августа 1959 года, – и тогда же впервые увидел Евгения Борисовича. Он был выше отца, но уже в 36 лет немного сутулился, говорил очень на него похоже (это всегда всех поражало) и да, то есть нет, не был столь же красив. Что тут скажешь? Это только еще больше затрудняло нелегкую задачу быть сыном такого отца – и тем больше чести, что он с ней справился. Да и избрал – взвалил на себя – он ее не сразу, а лишь честно пройдя искус овладения другой профессией, не «лирика», а «физика», и даже привнес что-то из нее в свои занятия отцовским наследием. (Помню, как, пересказав мне рассуждение Б. Л. о том, что поэтический смысл должен быть выражен в стихе многослойно и тем самым застрахован от размывания, Е. Б. упомянул об аналогичных принципах устройства автоматических систем, по которым специализировался.)
Года за три до первой встречи я услышал, что моя сокурсница Алена Вальтер, внучка Густава Шпета, вышла замуж за сына Бориса Пастернака (став, подобно его матери, Е. В. Пастернак). Я был с ней мало знаком и про себя отметил этот династический брак как нечто совершившееся на далеких литературно-философских небесах. Не состоялось мое знакомство с Е. Б. и на памятном дне рождения Вяч. Вс. (где, помимо Пастернака, была Ахматова) – оно произошло много позже, не помню точно, может быть, десяток лет спустя, когда я стал заниматься поэзией Пастернака.
Не думаю, что эти мои занятия, мои ультраструктуралистские методы и тяжеловесный формат моих сочинений Евгению Борисовичу нравились; сомневаюсь, что нравился и я сам. Но на протяжении всего нашего знакомства, длившегося около полувека, он и Алена были неизменно внимательны, доброжелательны и щедры в предоставлении мне доступа к той россыпи сведений о Пастернаке, которой располагали – в виде архивных материалов и собственных знаний и разысканий. В этом сказывалась, я думаю, не только взятая на себя Е. Б. роль распорядителя пастернаковского estate, с любовью делающего все, что нужно для сохранения, изучения, издания и увековечения отцовского творчества, не только наследственное душевное благородство и отменная воспитанность, но и редкая человеческая доброта.