Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 32)
У меня до сих пор сохранились тогдашние пространные выписки из ранней прозы Пастернака и не публиковавшихся в советских изданиях стихов. Е. Б. давал мне эти материалы домой, и я убористо перепечатывал их на своем «Ундервуде». Дом Пастернаков был и остался тем единственным писательским архивом, в котором я в своей жизни бывал и работал.
Когда примерно около 1970 года я задумал работу о месте окна в поэтическом мире Пастернака, у кого-то возникла идея, что короткое эссе на эту тему можно поместить в прогрессивном журнале «Декоративное искусство», где редактором работала Ирина Павловна Уварова. Не помню, от нее ли исходила инициатива, или посредническую роль сыграл мой коллега-семиотик и пастернаковед Юра (Юрий Иосифович) Левин, «знавший всех», но эссе было написано, принято редакцией, несколько раз сокращалось, переделывалось, подгонялось под формат журнала и предполагаемые вкусы читателей, после чего так и не вышло в свет. Видимо, Пастернак был все еще слишком опальным именем, «Декоративное искусство» – чересчур авангардным журналом, а я – недостаточно известным автором.
Изматывающие перипетии тянулись довольно долго, так что я даже успел в нескольких своих публикациях шикарно сослаться и на эту – как находящуюся «в печати». Между тем Ирина Павловна высказала мысль, что ввиду декоративности журнала неплохо было бы снабдить мое эссе иллюстрацией. Я сразу же загорелся идеей дать портрет Пастернака на фоне окна и бросился с ней к Пастернакам:
– Понимаете, статья называется «Окно у Пастернака», а подпись под фотографией будет «Пастернак у окна»! Ведь должен же быть такой снимок?!
Е. Б. отнесся к этой идее сочувственно, угаданную мной фотографию (Л. В. Горнунга, 1936 года) нашел и выдал. Я отнес ее в редакцию, и она долгое время там лежала, а когда стало ясно, что эссе печататься не будет, я начал тревожиться, что, не дай бог, ценный фотодокумент пропадет, стал названивать Уваровой, напоминать, и в конце концов фотография вернулась к Пастернакам (с которыми Уварова была помимо меня прекрасно знакома). Я вздохнул с облегчением. А не прошло и полувека, как сбылась мечта идиота, и эта фотография украсила обложку моей книги о Пастернаке (М.: НЛО, 2011).
Евгений Борисович был еще жив, и я передал ему и Алене экземпляр с благодарственной надписью.
Одну главу нашего знакомства образовала работа домашнего семинара по Пастернаку, проходившая на квартире Е. Б. и Алены зимой и весной 1976 года, когда в Москву на свой саббатикал приехал гарвардский профессор Кирилл Федорович Тарановский. Параллельно у меня на Метростроевской (теперь она опять Остоженка) раз в две недели собирался семинар по семиотической поэтике. Некоторые участники были общие – К. Ф. Тарановский, М. Л. Гаспаров, Ю. И. Левин, ныне покойные.
К середине семидесятых годов относится поступление Е. Б. на работу в Институт мировой литературы им. Горького – официально закрепившее за ним роль исследователя отцовского наследия. Разговоры об этом шли и раньше, и из памяти всплывает кем-то (Аленой?) брошенная фраза: «Вот Сучков все собирался взять Е. Б. на работу в ИМЛИ, а вместо этого взял и умер». Б. Л. Сучков, оттепельный либерал, членкор Академии наук и директор ИМЛИ, скоропостижно скончался в 1974 году (после очередной поездки в США с целью разъяснения заокеанским коллегам сущности соцреализма). Возможно, это несколько задержало операцию по взятию Е. Б. в ИМЛИ, но роковым образом на нее не повлияло – за полтора с лишним десятка лет после своей смерти Пастернак постепенно превратился из предателя родины в ее национальную гордость, и место в Институте было по праву предоставлено Е. Б.
Когда в повестку дня у многих встала эмиграция, я спросил Е. Б., не собираются ли уезжать и они, на что он сказал, что речи об этом быть не может, поскольку на руках у них архив и вообще все связанное с Пастернаком.
Я уехал в 1979‐м, а через десяток лет, с наступлением перемен в российской жизни, снова стал бывать в Москве, видеться с Е. Б. и Аленой и уже не только получать от них необходимые справки, но и являться с собственными пастернаковедческими приношениями (каковые с благодарными улыбками принимались, но, к моему самолюбивому разочарованию, не удостаивались отражения в их комментариях к Пастернаку). Встречались мы и во время их выездов за границу, в частности в год столетия Бориса Пастернака.
На юбилейную конференцию 1990 года в Оксфорде[40] съехалась разнообразная публика из России, Европы и Америки, включая людей так или иначе близких к Пастернаку – Е. Б. с Аленой, Вяч. Вс. Иванова, Андрея Вознесенского, – и широкий круг пастернаковедов всех возрастов и политических, научных и сексуальных ориентаций, от семидесятитрехлетнего красавца-шведа Нильса Оке Нильссона, в свое время сыгравшего роль в присуждении Пастернаку Нобелевской премии, до сравнительно молодой пары американских исследовательниц-лесбиянок.
О Пастернаке говорилось много разного – толкового и нелепого, философского и текстологического, структуралистского и биографического, интертекстуального и психоаналитического – и после очередного доклада иногда вставал шокированный Евгений Борисович и обескураживающе пастернаковским голосом говорил что-нибудь вроде:
– Оучень, оучень интересно… Но на самом деле всёо было горааздо проще… Просто за окном был клёон, и, глядя на него с больничной койки, папочка думал…
Ему никто не возражал, это стало как бы ритуальным моментом каждого заседания. Подкупало полнейшее отсутствие боязни показаться смешным, бесспорная и трогательная подлинность, чуть ли не жертвенность, тона, в котором он делился – считал своим долгом поделиться – бережно сохраненными сведениями.
Говоря, что никто не возражал, я имею в виду никто, кроме меня. В баре, где иностранных гостей угощали за счет устроителей, я, накачавшись даровым пивом, полез, на правах старого знакомого, внушать Е. Б., что суть столетней вехи и мировой славы как раз в том и состоит, что Пастернак больше не принадлежит своей семье, своему городу, языку, стране, культуре, что он стал предметом глобального потребления и контролировать этот процесс невозможно и не нужно. Не знаю, это ли подействовало или что другое, но месяцем позже, на не менее представительном симпозиуме в Стэнфорде, созванном Лазарем Флейшманом, Е. Б. уже никого не поправлял, принимая весь обрушившийся на Пастернака плюрализм как должное.
Продолжали мы изредка видеться и потом – в Москве и в Калифорнии.
Чем мне закончить мой отрывок?.. Е. Б. успел довести до конца дело своей жизни —монументальное 11-томное собрание сочинений Бориса Пастернака. Этому предшествовали два издания написанной им биографии поэта и несколько изданий поэзии, прозы и переписки Пастернака, вышедших под редакцией Е. Б. или при его участии. Издания эти завершают тот первый, публикаторский и биографический, этап работы с наследием, для которого столь неоценим непосредственный любовный вклад семьи и потомков автора.
Очередь за следующим этапом – подготовкой комментированного академического издания Пастернака, которое инкорпорировало бы богатейшие результаты российского и мирового пастернаковедения, ставшие возможными благодаря основам, заложенным первопроходцами, и прежде всего Е. Б. и Е. В. Пастернаками. Но боюсь, что ждать этого придется долго: ведь подобного издания все нет и нет даже у Пушкина.
Неизданный Вознесенский [41]
Эта виньетка, понятно, посмертная, но не злобная (из числа дожидающихся своего часа), а довольно беззубая, ну и слегка тщеславная – в жанре «И я там был…».
Смолоду, на рубеже шестидесятых, я увлекался Вознесенским (1933–2010), ходил на его выступления (одно было прямо у нас в Инязе), любил читать его стихи наизусть, подражая характерным «вознесенским» интонациям и блатновато палатализованному -
Но лично знаком я с ним не был.
Знакомство состоялось три десятка лет спустя, под знаком Пастернака – в год столетнего юбилея. Состоялось оно в два приема, сначала – чисто формальное, потом немного более серьезное, увенчавшееся вручением книги стихов с автографом, после чего никак не продолжалось, а теперь и не имеет шансов продолжиться.
Летом 1990‐го я приехал в Москву уже в третий раз после перестройки, жил у папы на Маяковской (теперь это моя квартира) и вообще чувствовал себя как дома. Вскоре предстояла пастернаковская конференция в Оксфорде, доклад к которой я срочно дописывал на только что купленной портативной, но довольно тяжелой, около 4 кг, «Тошибе». В Москве у меня выступлений не было, зато была коллективная поездка на кладбище в Переделкино (в автобусе я познакомился с Даниилом Даниным), а перед этим юбилейное заседание в Доме литераторов на ул. Герцена.
Я явился в ЦДЛ в назначенное время, был – без пропуска и билета, а потому с чувством глубокого постсоветского удовлетворения – впущен внутрь и понял, что пришел слишком рано. В огромном светлом вестибюле не было никого, кроме еще троих, таких же, видимо, как я, зануд, всегда приезжающих заранее.