Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 13)
Один вечер некоторые избранные участники симпозиума провели где-то за городом, скорее всего на даче у главной его организаторши, Марии-Ренаты Майеновой. Там у костра, за вином мы с Кристевой разговорились накоротке, и в какой-то момент я, памятуя о ее происхождении из народно-демократической Болгарии, спросил, как у нее с русским языком. Она охотно произнесла несколько фраз по-русски. С грамматикой все было в порядке, но болгарский акцент звучал удручающе плоско, грубо, бесцветно. Наверно, я скривился, потому что она спросила: «Что? Говорю неправильно?» Я ответил, да нет, правильно, уж во всяком случае правильнее, чем я по-французски, пробормотал что-то насчет
Но в памяти навсегда осталось смешанное чувство разочарования и облегчения, вызванное этой межъязыковой интерлюдией. Красота блистательной парижской болгарки осталась при ней, но ее чары потеряли часть своей безапелляционности, и я вздохнул свободнее.
P. P. S. Следует добавить, что через пару лет у меня возник длительный роман с юной российской франкофонкой сложных армяно-чувашско-болгарских кровей, выросшей в Париже и окончившей тамошний лицей с отличием. Мы дружим до сих пор, но только сейчас я осознал, что это был классический случай подражательного желания (по Рене Жирару), овеянного магией неизбывной нашей галломании вообще и звездного образа Юлии Кристевой в частности.
И горе той калмычке, которая не лепечет по-французски!
О непонимании
Любопытным образом, у истока моих занятий поэтикой стояло острое чувство непонимания, периодически посещавшее меня на уроках литературы. То, что говорилось о произведении, не соответствовало моим впечатлениям, однако и впечатления эти не складывались во что-нибудь цельное. Неопределенность мучила меня, но задним числом я бы сказал, что уже тогда испытывал странную – профессиональную avant la lettre – гордость по поводу своего неумения понимать[15].
Следующим если не источником, то во всяком случае сильным эмоциональным фоном своих литературоведческих устремлений я бы назвал опять-таки отчетливо негативное переживание – уже студенческих времен, но очень сродни тому школьному: страх не угадать, не попасть в точку, не сообразить, в чем же там дело, не понять, как, выражаясь по-формалистски, сделан поразивший меня текст… Оказаться не на уровне Гершензона, рассмотревшего картинки на стене у станционного смотрителя, Выготского, услышавшего, как длинное предложение в кульминации бунинского рассказа «заглушает выстрел», Якобсона, раскусившего[16] инвариантность названий «Медный всадник», «Каменный гость» и «Золотой петушок».
Простое отталкивание от штампов советского социологизма ничего само по себе не гарантировало. Опасный соблазн представляла и разнообразная альтернативная —философская, семиотическая, христологическая – «вумность». Так мы со Щегловым назвали подмену внимания к художественным секретам текста высокоинтеллектуальными рассуждениями в готовых модных категориях. Мы даже задумали целый трактат – «Диалог о вумности», но по ходу сочинения невольно переключились с осмеяния идиотских чужих подходов на разработку многообещающих собственных. Эта позитивная часть «Диалога» в дальнейшем нашла место в наших публикациях, а издевательские рефутации вумности остались в рукописи.
Приведу один пример, не самый вопиющий.
Юра только начинал работать над структурой овидиевских «Метаморфоз». Я упомянул об этом в разговоре со своим обожаемым Учителем. Его реакция была мгновенной – рефлекторной:
– А-а, наверное, он занимается соотношением метафоры и метаморфозы. Это очень интересная проблема. Ну, и что у него получается?
Я растерялся, тем более что Учитель, кажется, сослался на каких-то авторитетных филологов прошлого. Его слова я передал Юре, который буквально взбеленился:
– Метафоры тут совершенно ни при чем! Фокус в эпитетах, таких, например, как
Однако и бдительный нюх на вумность, предохранявший от впадения в этот грех, сам по себе не обеспечивал верности решений. Восхищаясь Юриными разгадками, будь то «Метаморфоз» Овидия или новелл Конан Дойла, я начал мысленно примериваться к стихам Пастернака, но тревожился, не зная, каким камертоном поверять свои гипотезы.
Расхожая мудрость состоит в том, что окончательных разгадок не существует, а имеет место плюрализм смыслов, прочтений, решений. Да, конечно, как-то оно так, только плюрализм этот довольно-таки ограничен, и тренироваться надо в попадании пусть не в яблочко, так для начала хотя бы не в «молоко», – работать над кучностью.
При просмотре нового фильма или сериала часто возникает вопрос, где еще играл актер, исполняющий одну из ролей. Вроде знакомое лицо – или нет? А-а, это такой-то! Или нет – такой-то? Об этом можно некоторое время спорить, но в конце концов разногласия снимаются обращением в интернет. И никакого плюрализма: выясняется, что да, это в обоих случаях такой-то.
Плюрализм возможен в другом: правым оказываешься то ты, то твой оппонент, то кто-то еще. Но и этот плюрализм не тотален, ибо прав обычно бываю я. Во-первых, потому, что у меня хороший глаз на лица, а во-вторых, потому, что этой игре я отдаюсь всерьез – как тренировке исследовательской интуиции.
Тренироваться ведь не обязательно на литературе. Суть угадывания в том, чтобы поймать ту волну, на которой транслируется загадка.
В 1999 году в Стэнфорде, в рамках юбилейной пушкинской конференции, Марья Васильевна Розанова, вдова Андрея Синявского, устроила неформальную вечернюю встречу с желающими – на тему типа «Пушкин, Синявский и я». Она вела ее в своей обычной интимно-провокативной манере и в какой-то момент перешла к задаванию загадок, пообещав победителю почетную награду.
Первая загадка касалась некогда – единственный раз в жизни! – украденной ею книги. Вслушавшись в тон ее речи и памятуя о «Прогулках с Пушкиным», я выкрикнул: «„Пушкин в жизни“ Вересаева!» – и угадал.
Во второй раз она привела выдержку из чьей-то недавней речи о Пушкине и предложила ее атрибутировать. Цитата была длинная, скучная, кое-как сопрягавшая общие места пушкинистики с новейшими демократическими ценностями и очередными задачами российской власти. «Ельцин!» – заорал я и опять угадал. Это было нетрудно: слова явно принадлежали политику, а цитировать кого-либо рангом ниже президента в такой ситуации не имело бы смысла.
Марья Васильевна попыталась спорить: «Алик, как вы узнали?! Я вам рассказывала? Вы подслушали?..», но в конце концов сдалась и вручила мне последний номер «Синтаксиса». Обнаружив в нем свою статью, я сказал, что это не приз, а авторский экземпляр, потребовал настоящей премии и на другой день получил ее – кажется, «Спокойной ночи» Синявского.
Дело в том, что жизненные тексты строятся, особенно в гуманитарной среде, по литературным моделям и потому являют идеальный полигон для пристрелки аналитического оружия.
Познакомившись через Диму Быкова с Михаилом Ефремовым (в кулуарах спектакля «Гражданин поэт» в театре Эстрады), я посмотрел и пропущенный мной в свое время фильм «Когда я был великаном», в котором он играет пятнадцатилетнего советского как бы Сирано де Бержерака и по ходу дела сочиняет соответствующие стихи. Поэтому, когда о Ефремове зашла речь на одном лингвистическом сборище, я был во всеоружии и, как говорится у Зощенко, скромно, но просто похвастался своей посвященностью в закулисные будни знаменитого актера. Присутствовавший там же Владимир Андреевич Успенский, с которым мы обычно пикируемся в жанре «кто кого», не мог уступить мне пальму первенства и принялся рассказывать о том, как еще школьником, до поступления на мехмат, он написал стихи, в дальнейшем попавшие в сборник юных поэтов, а там и в фильм, где были отданы герою Ефремова. Рассказчик он отличный. Один неожиданный поворот следовал в его истории за другим, и очередным витком сюжета стала встреча Успенского с самим Ефремовым на какой-то тусовке.
– Нас знакомят, и я ему говорю: «А вы знаете, что автор ваших стихов в фильме – я?» И что же, вы думаете, он мне отвечает?..
Оттягивая выдачу пуанты, В. А. сделал эффектную паузу. Это был мой шанс, и я им воспользовался.
– Подумаешь, бином Ньютона. Ясно, что он сказал.
– Что же?
– Что-нибудь типа: «А мне говорили, что это написал какой-то мальчик!»
– Алик, как вы догадались?! Или вы знали? Вам Ефремов рассказал?
Ну, такое, да еще от любимого соперника, – музыка для ушей автора[17], в каковой роли оказался теперь уже не Сирано, не Ефремов, не Успенский, а я. Я великодушно объяснил, что ничего я заранее не знал, а просто удачно применил инструментарий поэтики: новелла Успенского могла иметь очень ограниченный набор финалов, и я лишь выбрал наиболее родственный ее «школьной» мотивике. Так опытный врач выбирает из нескольких диагнозов, подсказываемых тестами (а теперь и компьютерами), наиболее похожий на правду – тот, который, как говорилось в детстве, на него смотрит.