Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 15)
Из его высказываний лелею в памяти два. Причем это не столько словечки, apte dicta, обороты речи, сколько ценностные установки, обороты мысли, от вербальной оболочки которых сохранились лишь осколки.
В кулуарных разговорах выяснилось, что он не разделяет наших восторгов относительно Булгакова. Как в точности он выразился, не помню, помню только сему «футбольности» – применительно то ли к булгаковскому письму, то ли к его внешности, то ли к манере поведения, известной из воспоминаний современников. Типа: «Не понимаю, что вы находите в этом футболисте?»
Вторая цитата будет еще приблизительнее. Став заведующим корнелльской кафедрой, я пригласил Коджака выступить. Он стал отказываться, что опять-таки нетипично: Корнелл – престижный университет (Ivy League), всего в часе полета от Нью-Йорка, природа в Итаке и вокруг живописна до чрезвычайности („Ithaca is gorges“ – каламбур на
– Почему нет? – допытывался я.
– Да, да, все это так, но придет ваш С., уставится на меня своими огромными глазами, задаст какой-нибудь вопрос…[18] Мне после этого, чтобы заснуть, придется в вашем роскошном Inn выпить бутылку красного, а моему сердцу такое не показано. Нет, спасибо, лучше вы приезжайте к нам.
Я и приезжал, отношения сложились самые дружественные, хотя мой доклад об инвариантном мотиве «зловещего» (sinister) у Пастернака в сборник материалов симпозиума не вошел – был сочтен недостаточно мифологичным. Слушатели, в частности выступивший с места Ронен, клюнули только на строчку
Ронен
Познакомились мы у Коджака, но впервые я услышал о нем много раньше, от Гаррика Левинтона, после своего выступления в семинаре у Е. Г. Эткинда весной 1973 (или 1974?) года. Гаррик даже показал мне фотографию этого легендарного украинско-венгерско-израильско-американского мандельштамоведа, гарвардского ученика Якобсона и Тарановского. Связь с заокеанским собратом осуществлялась через его маму, известную в наших структурно-семиотических кругах под кличкой «тетя Броня». От нее поступила и фотография, на которой Омри выглядел стареющим кинокрасавцем (мы сверстники, и, значит, ему не было сорока), с правильным, слегка морщинистым и совершенно непреклонным лицом. Потом речь о нем неоднократно заходила в разговорах с Юрой Левиным и, конечно, на моем домашнем семинаре, особенно в 1976 году, когда в нем участвовал проводивший в Москве свой саббатикал Кирилл Тарановский.
И вот семью годами позже произошла личная встреча. Я легко узнал его – по сравнению с тем фото он нисколько не состарился, да так всегда потом и выглядел, все тем же крепким стариком моложе своих лет. Мы как-то априори потянулись друг к другу, ощущая себя очень разными, но в главном существенно своими.
По пути назад в гостиницу мы разговорились, простили друг другу разногласия насчет моего доклада, и Омри принялся рассказывать о страшных притеснениях, которым подвергается у себя на иерусалимской кафедре – и со стороны кого же? Двух коллег-эмигрантов, которых еще недавно радостно приветствовал на их новой, «исторической», родине! В общем, он готов бежать куда глаза глядят, рад был бы перебраться в Штаты, и не могу ли ему в этом поспоспешествовать? Я – на американского новенького, причем только что получившего постоянное профессорство, – проникся его положением и следующим утром, проходя по дороге на заседание мимо какого-то кафе, в окне которого увидел завтракающую Кристину Поморску, зашел внутрь, подсел к ней и заговорил о бедах Ронена и необходимости срочно его выручать.
С Кристиной я был немного знаком: десятком лет ранее они с Якобсоном были у меня в гостях в Москве на большом приеме в его честь, на котором по инициативе моего Учителя собрался цвет московской лингвистики; а за полгода до нью-йоркского симпозиума я побывал у них в Кембридже. Кристина была третьей и последней женой Якобсона, полькой, но не прелестно-гламурного покроя, а внушительного вида, с большим носом, мужским голосом и ясной, no nonsense, головой. Мои вздохи по поводу мытарств Ронена она отмела с порога:
– Типичный Омри! Вечные жалобы… Да все у него в порядке, не обращайте внимания…
Я успокоился, но когда через пару лет завкафедрой славистики Мичиганского университета Бен Стольц (Benjamin Stolz, 1934–2010)[19] предложил мне перейти к ним, я, только что перебравшийся из Итаки в Калифорнию, поблагодарил за честь и в ответ на вопрос, кого бы я порекомендовал вместо себя, назвал Ронена, как раз ищущего место в Америке и в моих аттестациях не нуждающегося. Получив должность в Мичигане, Омри присвоил мне титул отца-благодетеля, который особенно эффектно звучал в звательном падеже: свои обращения ко мне Омри стал начинать не иначе как с
Отношения складывались в общем дружеские, несмотря на отдельные неувязки. Так, написав хвалебную рецензию на его иерусалимскую монографию о Мандельштаме (1983), я что-то напутал с приоритетом в одном вопросе, отдав пальму первенства его московско-тартуским соперникам, и он не преминул мне сурово за это попенять (и продолжал пенять в дальнейшем, устно и печатно), но на нашем приятельстве это вроде не сказалось.
По выходе рецензии я сказал ему, что мечтал бы получить его книжку в подарок. Он отписал, что у меня наверняка есть рецензентский экземпляр, присланный журналом. Я ответствовал, что, конечно, есть и используется на работе в качестве так называемой desk copy – я показываю его студентам, копирую из него нужные для урока страницы и т. п., а вот дома мне хотелось бы иметь книгу с дарственной надписью почитаемого автора.
Крыть ему было нечем, и книга пришла. На титульном листе стояло:
Дружба, и с Омри, и с его женой Иреной, продолжалась, но постепенно в его речах стали все громче слышаться нотки важничанья и нетерпимости. То в древне-иудейском ключе, а то и в австровенгерско-дворянском. На правах старого друга и отца-благодетеля я позволял себе не принимать этих претензий всерьез, приговаривая, что да, да, мы знаем, румынские офицеры с женщин денег не берут.
Но Омри бронзовел все больше и больше (на что жаловался не я один), и наши отношения, не будучи формально разорваны, сошли на нет. Я огорчался, пытался взывать к нему, но безуспешно. И напечатал пару ядовитых виньеток о нем. Он, со своей стороны, печатно припомнил мне старую обиду с приоритетом. А потом умер (2012), так и не сменив гнев на милость.
В той злополучной рецензии я среди прочего написал, что Омри, как Беня, говорит мало, но говорит смачно, и хочется, чтобы он сказал еще. Увы, уже не скажет.
С
В рассказе об С. я буду держаться инициала, тем более что история не столько про него, сколько про меня самого.
Моя первая должность в Корнелле была временная и очень скромная – я замещал младшего преподавателя (Assistant Professor) С., как раз уходившего в отпуск. Завкафедрой Джордж Гибиан очень звал меня, извинялся, что другой вакансии пока нет, и я согласился, но настоял на менее определенном, зато более перспективном звании: Visiting Professor. Когда С. вернулся из отпуска, меня перебросили на почетную, но тоже временную должность старшего научного сотрудника Корнелльского Общества гуманитарных исследований. А год спустя я получил уже полное и постоянное профессорство на русской кафедре. Провернуто это было в рабочем порядке – без объявления всеамериканского конкурса, какового кафедре удалось избежать, объявив меня a target of opportunity,
В благодарность за щедрый подарок (раз и навсегда избавлявший меня от главного кошмара американской академической карьеры – борьбы сначала за tenure, а затем за продвижение в полные профессора) я взялся возглавить довольно склочную кафедру. Чего я не ожидал, так это того, что в первый же год на меня падет организация производства С. из шаткой ассистентской должности в постоянную доцентскую – процедуры мучительной для фигуранта (ибо рискованной и в случае неуспеха означающей увольнение) и изматывающей для всей кафедры начиная с заведующего.
Но делать было нечего, взялся – ходи. Все такие операции, сколь бы они ни были корректны процессуально, по существу, как правило, проблематичны, ибо, за исключением бесспорных крайних случаев (абсолютной гениальности и полной профнепригодности), зависят от того, как посмотреть. Таков и был случай С., добросовестного, но скучного преподавателя нужных кафедре курсов, автора занудных, а впрочем, обстоятельных публикаций, умело соблюдавшего нейтралитет в сотрясавших кафедру распрях старших коллег, молчаливо взирая на все сквозь свои сверхдиоптрические очки.