Александр Витальиев – Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля (страница 2)
Я не стала задерживаться. Прошла мимо вешалки, на которой висело его пальто — то самое, серое, с медными пуговицами, — и моё старое, зелёное, с меховым воротником, которое я когда-то сама кроила по его мерке. Его пальто висело на моём крючке. Это была мелочь, и именно от неё заныли зубы. Потом я остановилась над столом. Ключ лежал на лакированной поверхности, на том самом месте, где я обычно оставляла записки для кухарки. Домоправительница положила его, как полагается, рядом с подносом для визитных карточек, но поднос был чужой, ореховый, с инкрустацией, и карточки в нем были другие. Имя Ингрид Верейн, витые буквы, выжженные по дереву. Мое имя с этого подноса стерли. Не выбросили — стерли, аккуратно, чтобы не повредить лаку.
Рука сама потянулась к ключу. Я остановила её на полпути, потому что печать на запястье снова дернулась — коротко, как пульс чужого сердца. В этом доме печать всегда читала чужой страх, и сейчас она читала мой, и я не хотела давать ей это на завтрак. Сначала — вдох. Потом — ключ. Медленно, двумя пальцами, за кольцо, не касаясь металла ладонью. Домоправительница стояла за моей спиной и слышала, как лязгнул замок, когда я убрала ключ в карман серого платья. Карман был чужой, пришитый наспех, грубой ниткой, и от этого ключ в нем лежал косо, колол бедро при каждом шаге. Я не стала поправлять.
— Где Ингрид? — спросила я, не оборачиваясь.
Домоправительница помолчала. Я почувствовала, как она подбирает слова, как будто раскладывает по полочкам белье в чужом комоде.
— В своих покоях, — ответила она наконец. — Утром она не выходит. Пьет шоколад и читает письма.
В моих покоях, поправила я мысленно. Утром я тоже пила шоколад и читала письма — лекарские, от сестры Вейры, от поставщиков трав, иногда от его матери. Теперь это делала другая женщина, в моей спальне, за моим столиком, и запах её шоколада смешивался с лавандой, которую я больше не зажигала.
Я пошла к лестнице. Не к парадной, по которой водили гостей, а к боковой, узкой, с вытертыми ступенями, по которой слуги таскали воду и дрова. Она вела в кухонное крыло, к кладовым, к комнате под лестницей, которую мне приготовили. Печать на запястье остывала с каждым шагом, как будто дом признавал меня по голосу шагов. Я знала, какая третья ступенька скрипит. Знала, где перила чуть шершавые, потому что их обглодала собака, которую я выходила после погони. Знала, на какой высоте в стене спрятана ниша для свечи, и в нише до сих пор лежал мой огарок, белый, с оплывшим боком.
Дверь в каморку была приоткрыта. Внутри горел ночник, на узкой кровати лежало серое одеяло, на табурете стоял кувшин с водой. Я вошла. Потолок здесь был низкий, и я могла коснуться его рукой, не поднимая локтя, — это была кладовка для прислуги, которую я сама приспособила под лечебную каморку в первую зиму, когда в замке случилась лихорадка. Тогда здесь стоял мой травник, сушились пучки мяты и чабреца, на стене висел список больных по этажам. Сейчас стены были голые, чистые, выскобленные до белизны. Кто-то вымыл эту комнату так, чтобы от меня здесь не осталось ни одной моей вещи. На подоконнике лежала записка. Без подписи, сложенная вчетверо, с неровным сгибом, как у человека, который писал на коленях.
Я развернула. Почерк был Линнин, мягкий, с круглыми буквами, и я узнала его раньше, чем прочла первое слово.
«Она в твоей спальне. Он спит в кабинете. Рогнар вчера приезжал, требует денег. Будь осторожна у кладовой — замок сменили».
Я перечитала дважды. Потом сложила записку вчетверо, как она лежала, и спрятала в карман, к ключу. Ключ кольнул бедро, и я на секунду подумала, что это Линна толкает меня в бок, чтобы я не забыла, зачем сюда пришла.
Ступенька над головой скрипнула. Не третья, а вторая — кто-то спускался по лестнице медленно, тяжело, припадая на правую ногу. Я знала эту походку. Он всегда так ходил, когда болела старая рана, — левая нога, от бедра, память о той зиме, когда его сбросила лошадь в горах и я зашивала его при свечах, без лекаря, без ассистента, потому что лекарь сбежал, а ассистент был пьян. Походка была моя, и боль в ней была моя, и я ненавидела её сильнее, чем всё остальное в этом доме, вместе взятое.
Он остановился за дверью. Я слышала его дыхание — ровное, сдержанное, с той короткой хрипотцой на выдохе, которая появлялась, когда он не хотел, чтобы его слышали. Он знал, что я здесь. Я знала, что он знал. Между нами была дверь, не запертая, потому что я еще не повернула ключ, и он не постучал, и я не окликнула.
— Вода в кувшине, — сказал он наконец. — Ключ от кладовой у тебя. Если что-то понадобится — пошли мальчишку.
Я молчала. Смотрела на стену, на которой когда-то висел мой список больных, и ждала, пока он уйдет. Он не уходил. Стоял за дверью, и я слышала, как он переступил с ноги на ногу, и переступил еще раз, и рана в бедре отозвалась коротким стоном, который он привычно проглотил. Я знала, что если я сейчас открою дверь, он сделает полшага назад, как у крыльца, ровно столько, чтобы между нами мог пройти посторонний. Я знала, что если я не открою — он простоит здесь до утра, потому что он тоже умел ждать, когда хотел, и хотел он сейчас одного: чтобы я хоть раз попросила его войти.
Я повернула ключ. Замок лязгнул. С той стороны раздался короткий выдох — не облегчения, не разочарования, а чего-то третьего, для чего у меня нет слова, и я не собиралась его искать.
Потом его шаги поднялись по лестнице. Скрипнула вторая ступенька. Третья. Тишина.
Я села на кровать, достала из кармана ключ, положила рядом с запиской Линны. За окном начинал идти снег, первый в этом году, и печать на запястье впервые за три месяца была теплой, как живая.
Я не сразу встала с кровати. Сидела, пока печать на запястье не остыла до обычной, почти нечувствительной, и только тогда поднялась, нашарила ногами чужие войлочные туфли у порога. Они были новые, с жестким задником, и я поняла, что их принесли заранее, пока я спала под мостом, — кто-то снял мерку с моих прежних, оставшихся в чулане, или просто угадал размер. Эта забота была хуже холода. Забота означала, что меня ждали.
Записку Линны я перечитала третий раз и поднесла к ночнику. Уголок занялся маленьким синим пламенем, бумага сгорела быстро, я бросила её в кувшин с водой и смотрела, как пепел расплывается серым облаком. Ключ от кладовой остался лежать на табурете, рядом с огарком свечи в нише, которая тоже была моя.
Спускаться в кухню я не стала. Вместо этого подошла к окну. Окно выходило на задний двор, на конюшню, на дальний угол ограды, за которым начиналась дорога к городу. Снег валил гуще, крупными хлопьями, и в этом снегу, у самых ворот, стоял человек в плаще с капюшоном, по пояс в сугробе, и делал вид, что не смотрит вверх, на мое окно. Я узнала его по осанке, даже не видя лица. Роэн Карстен. Поверенный. Тень Дарвена. Он всегда стоял так, будто земля под ним чужая и он терпит её из милости.
Я отошла от окна. Меня он видеть не мог — ставни были закрыты, а свеча стояла глубоко в нише, — но он знал, что я здесь, потому что дом ему уже доложил. Роэн всегда знал, в какой комнате я сплю, сколько раз я выхожу и кому кланяюсь в коридоре. В первые месяцы брака я думала, что это забота, потом — что привычка, потом прочла одно из его писем к Дарвену, случайно, не вскрывая, потому что печать на сургуче была сломана, и там было написано: «она улыбнулась кухарке, это не к добру». С того дня я перестала улыбаться кухарке при нем.
Коридор за дверью был пуст. Я прошла по нему босиком, войлочные туфли несли меня почти бесшумно, и это было неправильно — в доме, где я когда-то ходила в подкованных башмаках и стучала каблуками по камню, чтобы слуги слышали: хозяйка идет. Теперь я кралась, и стены это запомнили.
У двери в кладовую я остановилась. Замок был новый, латунный, с двумя бородками, и на нем висела бирка с номером, выбитым мелким шрифтом. Я вынула ключ из кармана, поднесла к скважине и вдруг поняла, что не могу вспомнить, какой поворот — первый, какой второй. Ключ от кладовой я носила три зимы, и пальцы помнили, но голова отказала, и я стояла, как нищенка у чужой двери, с протянутой рукой, в которой не было монеты.
Ключ вошел с первого раза. Один поворот, другой. Замок открылся мягко, по-новому, без привычного скрежета, и кладовая пахнула не мятой и чабрецом, а камфарой и сухим лавром, чужим, аптекарским, с дальней полки.
Я вошла. Свет сюда почти не доходил, только узкая полоса из коридора, и в этой полосе я увидела свои склянки. Они стояли на нижней полке, в ряд, все до единой, с моими этикетками, с моим почерком, с моими датами сбора. «Мелисса, лето 4», «Кора ивы, осень 4», «Мать-и-мачеха, весна 3». Их не выбросили. Их сняли с верхних полок, где я их хранила, и поставили вниз, как провинившуюся посуду, и я поняла, что это сделал Роэн, потому что только он в этом доме знал, что верхняя полка — моя, а нижняя — для прислуги.
Я взяла склянку с мелиссой. Пальцы нашли крышку на ощупь, открутили, и запах ударил мне в грудь, сладкий, тяжелый, летний, и я вдруг вспомнила, как собирала её в горах, в той долине за перевалом, где Дарвен впервые нес меня на руках через ручей, и я смеялась, и он смеялся, и мелисса пахла точно так же, и снег тогда еще не выпал.