18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Витальиев – Бывшая в его печати (страница 1)

18

Александр Витальиев

Бывшая в его печати

Глава 1. Слух в лечебнице

Я слышу собственный голос в каменном коридоре лечебницы Святой Алын, и он мне чужой, слишком ровный для женщины, у которой дрожат пальцы. На моем запястье под серой холщовой повязкой пульсирует синяя родовая печать Северинов, и я чувствую этот пульс сильнее, чем собственный. Лечебница пахнет сухим шалфеем, известкой и чужим потом, под потолком висит гулкая тишина, и я считаю шаги до двери приемной, чтобы не обернуться. Я шла сюда пешком через весь верхний город, несла тяжелый саквояж с травами и чистыми бинтами, и в этом саквояже лежала грамота, которую мне обещали выдать к полудню. Грамота помощницы лекаря, мой собственный кусок хлеба после развода, единственное, что я могла предложить сестре, кроме своего горя.

Зося ждала меня у дверей с плошкой горячего отвара. Она не сказала ни слова, просто протянула чашку и кивнула на скамью, и я поняла по ее лицу раньше, чем она заговорила. Мастер Тирс отказал. Его печать на моем прошении есть, а грамоты нет, потому что я не могу расписаться свободной рукой. Пока на запястье живая печать рода Северинов, ни одна лечебница, ни одна гильдия, ни один храм не выдаст мне вольную. Эту печать поставил Арт у алтаря, когда я еще верила его тихим обещаниям, и она спасла меня от изгнания в сточный канал, но теперь она же не пускает меня в собственную новую жизнь.

Я поставила чашку на каменный подоконник, и руки у меня были холодные, а щеки горячие. Зося присела рядом, пахнула полынью и ромашкой и заговорила первой, громко, чтобы я не соскользнула в ту тишину, которую мне теперь носил за пазухой каждый прохожий. Она сказала, что весь верхний город уже шепчется о моем возвращении, что поверенный рода Северин Рон Кельт с самого утра сидел у мастера Тирса и оставил на столе увесистый кошель. Зося назвала его крысой в шелке и сплюнула в сторону, а потом посмотрела на меня и сказала тише, что совет продавил отказ за один день. Я кивнула, потому что иначе не могла, и переспросила только одно. Знала ли я об этом вчера ночью, у храма, когда отдавала последний грош писарю за копию долговой страницы. Зося мотнула головой, и я выдохнула, потому что мне нужна была хоть одна правда.

Я поднялась, затянула повязку на запястье туже и пошла по коридору обратно, к выходу на площадь, к серому небу и к шуму повозок. Саквояж оттягивал плечо, и я переложила его в другую руку, чтобы не бросить на пол и не устроить сцену. Зося пошла следом, не отставая, и зашептала на ходу, что если я сейчас побегу к храмовому архиву, то успею до вечерней службы, и писарь Федот сменится с караула только к заутрене. Я остановилась, и она тоже остановилась, и мы стояли под каменной аркой в сквозняке, и этот сквозняк пах мокрым снегом и жареным луком из соседней лавки. Зося сжала мою руку выше печати и сказала мне в самое плечо, что если я хочу, чтобы совет подавился, я должна идти в архив и взять свою копию, пока Кельт не догадался послать туда своих людей.

Я спросила, что ей привезти из храма, и она засмеялась, и смех у нее был хриплый, куриный, и я тоже невольно улыбнулась. Потом она прибавила шаг, и я осталась одна на мостовой. Утренний колокол на башне святого Кая пробил шесть раз, и я пересчитала медяки в кошельке у пояса. Медяков было двенадцать, и из них шесть я должна была отдать за проезд в архив, четыре оставить себе на хлеб и кашу, а два приберечь на черный день, потому что черный день у меня теперь был каждый. Я тронула пальцами повязку на запястье, почувствовала, как под ней отзывается синяя нитка печати, и печать ожгла меня коротко, словно напоминание, что Арт где-то в этом городе, в своем каменном доме, и дышит, и лжет, и думает, что я уже сломлена. Я развернулась к мосту, и мостовая зазвенела под моими каблуками, и каблуки у меня были стоптанные, чужие, одолженные Зосей, и я подумала, что мне нужны новые сапоги, когда я выкуплю сестру. Я не стала ждать.

Мостовая под ногами скользила от утреннего льда, и я шла мелкими шагами, держа саквояж ближе к боку, чтобы не задеть им встречного извозчика. Деньги на проезд лежали отдельно, в холщовом мешочке у пояса, и я чувствовала их сквозь ткань, как маленький тяжелый грех. Шесть медяков отдам, четыре оставлю, два приберегу, и эта арифметика звенела в голове громче колоколов на башне святого Кая. Я считала не для того, чтобы не сбиться, а потому что считать чужие деньги меня научил отец, а свои я так и не научилась тратить спокойно.

У моста через речку Святенку стоял перевозчик Степан, мужик с красным обветренным лицом, который знал меня с тех пор, когда я еще носила в храм свечи за здравие мужа. Теперь он смотрел на мою повязку на запястье, и взгляд у него был такой, будто он жевал кислую репу. Я молча положила ему три медяка, потому что второй раз на этой неделе он возьмет с меня полную цену, и ступила на доски. Лодка качнулась, и я села на корму, прижав саквояж к коленям, и печать под повязкой отозвалась коротким сухим теплом, будто где-то далеко, в каменном доме на холме, Арт повернулся во сне.

На той стороне реки пахло квашеной капустой и дымом, и я ускорила шаг, потому что храмовый архив стоял за старой стеной, и до вечерней службы оставалось меньше двух часов. У ворот толпились нищие и торговки, и одна из них, тетка в грязном переднике, узнала меня и сказала соседке не стесняясь: вот, мол, бывшая хозяйка Северинов, теперь по миру ходит, а дракон ее уже новой невестой обнимает. Я не обернулась, потому что оборачиваться было нельзя, и потому что у меня не было на это ни секунды, ни сил. Саквояж оттягивал плечо, и я переложила его в другую руку, и пальцы у меня были холодные, а щеки горели, и это горело не от стыда, а от злости, которая у меня теперь жила где-то под ребрами постоянно, как второй пульс.

Внутри архива пахло старой бумагой, воском и холодным камнем. Писарь Федот сидел на своем обычном месте, за высокой конторкой, и переписывал что-то с одного листа на другой, и перо у него скрипело, как сверчок в январе. Он поднял голову, увидел меня, и лицо у него стало тем осторожным лицом, каким смотрят на чужую беду, когда не знаешь, чья она. Я подошла, положила на конторку два медяка и копию долговой страницы, которую он сам же сделал мне вчера ночью за грош, и сказала тихо, чтобы не услышал караульный у двери: мне нужен оригинал свитка развода, тот, что подписан советом, и тот, в книге клятв, где должна стоять подпись свидетеля-дракона. Федот положил перо, посмотрел на монеты, потом на меня, и сказал так же тихо: если тебя тут застанут, меня выгонят без выходного, а у меня внуки. Я кивнула и положила еще один медяк, потому что третий медяк был лишний, и я это знала, и он это знал, и мы оба знали, что я покупаю не бумагу, а его молчание на полчаса.

Он ушел в глубь стеллажей, и я осталась одна у конторки, и тишина вокруг была такая, что я слышала, как где-то капает вода в каменный желоб. Саквояж я поставила на пол, расстегнула, достала чистый лист и огрызок карандаша, и начала записывать то, что помнила из вчерашнего разговора с Зосей, слово в слово, потому что у меня не было права забыть. Кельт у мастера Тирса. Кошель на столе. Совет продавил отказ за один день. Это были не слухи, это были деньги, а деньги пахнут одинаково в любом доме, и в лечебнице, и в храме, и в кабинете поверенного.

Федот вернулся быстро, неся под мышкой тонкую кожаную папку, и положил ее на конторку, и руки у него чуть дрожали. Я открыла папку, развернула свиток, и сердце у меня ухнуло куда-то вниз, потому что в книге клятв Северинов под строкой о расторжении брака стояли две подписи, Арта и моя, а на месте свидетеля-дракона была пустая графа, только кляксу чернил кто-то размазал пальцем, и клякса была свежая, маслянистая, не высохшая. Я посмотрела на Федота, и он отвел глаза, и я поняла, что он знал, что подменили, и молчал, и молчал не за медяк, а за страх перед советом, и я его за это не винила, потому что страх у нас теперь был один на двоих.

Я достала из саквояжа свой огрызок карандаша и переписала верхнюю строку свитка, и имя Арта, и дату, и пустую графу свидетеля, и кляксу, и у меня дрожала рука, и карандаш скрипел по бумаге. Печать под повязкой отозвалась коротким холодным уколом, и я стиснула зубы, потому что понимала, что это значит: где-то в городе Арт сейчас говорит неправду, может быть, жене, может быть, совету, может быть, себе, и моя кожа это слышит, и моя кожа мне не врет. Я свернула лист, спрятала его в нагрудный карман, под серое сукно, к самому сердцу, и положила на конторку последний медяк, потому что обещала. Федот посмотрел на монету, потом на меня, и сказал совсем тихо: уходи через задний двор, Ясна, у них там глаза длиннее, чем у святого Кая. Я кивнула, подхватила саквояж и пошла к черному ходу, и шаги мои гулко отдавались в пустом коридоре, и где-то за стеной, в караулке, звякнул медный таз, и я замерла на полсекунды, и потом пошла дальше, потому что мне теперь было что нести домой, кроме тяжелого саквояжа и стоптанных сапог.

Задний двор храма пах мокрой соломой и лошадиным потом, и я перехватила саквояж поудобнее, чтобы не задеть им сложенные у стены носилки. Калитка была приоткрыта, и за ней виднелась узкая улица, по которой возчики обычно вывозили пустые бочки из подвалов трапезной. Я толкнула калитку плечом, и петля скрипнула, и звук вышел такой, будто кто-то позвал меня по имени, и я на секунду зажмурилась, потому что мне сейчас не нужно было слышать его имя даже в скрипе.