Александр Цыпкин – Удивительные истории о бабушках и дедушках (страница 42)
А дед уж тут как тут — перед кроватью-то и стоит. «От, дура-баба! — сказал он зло, я уж перепугалась, думала, побьет меня сейчас, а он Генриха за грудки схватил, из кровати выволок, спрашивает у меня: — Насильничал?»
«Нет-нет, что ты, — я подхватилась, — пусти его, дед, пусти…»
«Тьфу! — Он его выпустил. — Дурни!» Дед Мирон нашарил впотьмах свечу, шаркнул спичкой, засветил. Мягкие тени легли по углам, и в доме сразу будто бы потеплело.
«Что ж мне делать-то с вами, а? Musisz uciec» (Убегать надо). — Он посмотрел на Генриха.
Я похолодела: «Как? Почему?»
Он кивнул: «Нет времени говорить, не ровен час, тут скоро партизаны будут. Уходить надо быстро. — Он быстро вышел в сени, вернулся со свертком, кинул Генриху: — Одевайся!»
В свертке оказались солдатские штаны, рубаха и шинель.
Пока Генрих одевался, дед ко мне повернулся: «Собирай котомку на пару дней да слушай: болота-то уже размерзли, так поведешь его по Топкому болоту, ты ж тропку-то знаешь? — Я кивнула, заворачивая в тряпицу шматок сала. — Пройдете через Утиный пруд, там недалеко от мостка брод, ну, ты помнишь? — Я снова кивнула, добавила вяленой солонины. — Встретимся через два дня с северной стороны Угрюмого холма. Поняла? — Опять кивнула, положила сухарей. — У холма стог сена стоит, в нем я вас ждать и буду, там я его, — он глянул на Генриха, — перехвачу, у меня мужик знакомый есть на заставе, обещался его в Польшу переправить. Бери ружье, — он замолчал на минутку, — а если… не приду я, то идите тогда к заставе сами. Сначала дойдешь одна, спросишь там Исаю Петровича, скажешь, от Мирона, он вас и проведет, пробирайтесь лесами, болотами, ты ж у меня умная, Анька, знаешь как тропки искать, доберетесь».
«Дед… а дед… — так это все скоро было, так не понятно, — пошли с нами, а?»
«Всё, — он обнял меня, — торопитесь, — строго посмотрел на Генриха, — коли с ней что случится — и на том свете найду тебя, шкуру спущу, так и знай».
Достал пол-литровую флягу с самогонкой, дал Генриху, а мне сунул за пояс свой охотничий нож.
«Спасибо, — Генрих старался выговаривать слова, — спасибо вам про всё, дед Мирон. И не злуетесь, она мне дорогая».
«Ну будет, — кивнул дед и наскоро нас перекрестил, — идите, идите уж».
У меня сердце сжалось, подумалось, что вижу я своего деда в последний раз.
— Так и оказалось, ба? — с тревогой спросила я.
Она на это ничего не ответила и продолжила:
— Пробирались мы в темноте почти наугад, Генрих-то, увалень городской, шел так, что за версту слыхать. Два раза слышали партизан, думали — заметят нас, да обошлось.
А с рассветом вышли мы к болоту. Я на Генриха глянула, меня смех разобрал — такой он был потешный, штаны ему короткие оказались, он же высокий, рубаха широкая, шинель, как деревянная, колом стоит. Я смеюсь, и кажется мне, что красивее этого человека я на свете никого не видела.
Мы наскоро перекусили, нужно было торопиться, я нашла две длинные палки, очинила ножом, показала Генриху, как щуп держать, болото тыкать, да приказала только в мои следы ступать, иначе уйдет в трясину — я обернуться не успею, Топкое болото потому Топким и названо.
Прошли мы с версту, наверное, вдруг слышу сзади его голос — «Аня, Аня…» Оборачиваюсь, а он от меня на десяток шагов отстал и ниже колен уже в болото ушел. Стоит, ногами топь молотит.
Я аж похолодела вся, с болотом шутки плохи. «Тихо, — кричу ему, — не шевелись, тихо стой. Я тебя вытащу, ложись на живот. — Пробираюсь к нему так быстро, как могу, а он уже почти по пояс в трясине, я ему щуп кинула, кричу: — Держи».
Он за щуп ухватился, тянется, зубы сцепил, взмок весь, а болото держит крепенько, с нашей трясиной не забалуешь.
Уж не знаю, сколько времени прошло, а все-таки я его вытащила, мокрые оба насквозь. Я обругала его по-всякому и наказала только след в след идти, ни на полшага в сторону. Нам бы отдохнуть хоть минуточку, но останавливаться было нельзя — на тропе-то тоже засосать может, особенно по весне.
Шли мы еще часа два, устали до смерти, дошли до островка крепкого, там упали оба в жухлую траву, лежим, отдышаться не можем.
Он голову повернул, погладил меня ладонью по голове и шепчет: «Я люблю тебя, Аня. Иди сам дальше, без мэне, я тебе как лишний мешок».
А мне и весело — так он выговаривает, и слезы.
Наклонилась — целую его в глаза, в щеки: «Дурак ты, — говорю ему, — как есть — дурак. Никуда я без тебя не пойду». А самой и горько, и сладко.
Отдышались мы маленько и снова пошли, к лесу вышли уже к ночи, оба от усталости ног не чуяли. Развели костер, хоть и страшно было — в темноте с огнем нас далеко видать, но нужно было обсохнуть и согреться. Лицо его бледное при свете огня позолотилось, потеплело, глаза чернющие. Смотрю — не могу насмотреться. Хоть бы он жив остался, думаю, а то как я без него-то?
К Угрюмому холму подходили уже в вечеру следующего дня. Я все шарила глазами, искала деда. На северной стороне холма стог сена еще с зимы стоял, оговоренное дедом место. Подошли к стогу — нет никого. У меня сердце так и упало — думаю, предчувствие-то меня не подвело, худое случилось, не видать мне больше деда. Решили, что день подождем, а коли не дождемся, так пойдем к заставе, дружка дедова, Исаю, искать.
Поговорили про это, привалились к стогу, да и уснули мертвецким сном.
И среди сна я услышала выстрел… громко, близко, но понять не могу — то ли снится мне еще это, то ли явь. Вскочила — темное небо над головой качается, тени вокруг мечутся, кто-то дышит тяжело. Я в стогу шарю — никого рядом нет. Еще выстрел, близко. Я кричу: «Генрих!»
И слышу голос: «Стоять!» Кто-то падает рядом, я упала тоже, трогаю чье-то лицо — горячо, липко, все в крови, руки дрожат, в горле пересохло, присмотрелась — не он: волосы белые.
Я отшатнулась, встала, гляжу в ночь и чувствую: сзади кто-то тихо подошел. Я замерла, тихо нож из-за пояса достала, думаю, надо бить сейчас, а мне крепкая рука рот зажимает и кто-то в ухо дедовым мягким голосом шепчет: «Тихо, Анька, это я».
Я повернулась к нему, да тут же и расплакалась: «Дед… ты как тут, а, дед? А мы все тебя ждем-ждем… А Генрих где?»
«Тут, тут, — дед Мирон меня приобнял, — да будет тебе, будет».
Из темноты вышагнул Генрих с ружьем.
«Пани Анна…» — глядя на деда, он всегда называл меня так, робел при нем.
Я ему на шею бросилась — живой!
«Уходить надо скоренько, — прошептал дед, — это я, дурак старый, „хвоста“ привел. И как не заметил — ума не приложу. Их тут двое было, одного я заприметил да быстро сделал, а второго… если б не Генрих, то лежать бы мне тут вместо него», — и он показал пальцем вниз, где лежал неизвестный убитый.
«Ага, ага, — закивала я, подхватывая отощавшую котомку из сена, — пошли».
Дед меня рукой остановил и ласково так говорит: «Мы с Генрихом дальше на заставу, Анюшка, а ты домой возвертайся».
«Погоди, — я опешила, — как это? Я с ним пойду». «Нет», — спокойно сказал дед. А Генрих встал рядом со мной.
«С ним пойду, — упрямо насупилась я, — в Польшу».
Дед посмотрел на Генриха: «Коли она с тобой пойдет, так убьют и ее, и тебя, а одного я тебя быстрее переправлю. Живой останешься и ее дождешься. У меня на тебя и документы польские есть, а на нее-то нету».
А потом тихо так мне говорит: «А ты через полгодочка к нему приедешь, Анюшка, через полгодочка всего, что оно вам? Я тебя так же и переправлю, а сейчас — никак нельзя, пойми, охота за вами».
«Дед… — Я стою, а слезы сами градом катятся. — Я с ним, с ним пойду».
«Пробирайся домой крýгом, через Лысую Гору, — быстро говорил мне дед Мирон, — днем иди по болотам, аккуратненько. И ко мне не заходи, иди сразу домой. Вот тебе еще сухарей на дорогу, флягу возьми. Все, Анюшка, прощайся да иди… иди с богом. Образуется».
Дед отошел на два шага в ночь, а Генрих подошел ближе. Я его и не вижу почти в темноте, трогаю руками на ощупь, прижимаю к себе: «Люблю тебя, — мне легко было это сказать, — ты дождись меня, я к тебе приеду. Через полгодочка, как дед и говорит. А если он говорит, то так тому и быть».
Он прижал меня к себе крепко: «Анечка, Анечка, — шепчет, — ты приди. Ждать тебя стал. Приди».
«Пора уж, — из ночной темноты раздался дедов голос, — будет вам. Пора».
Генрих наклонился, целует — губы соленые, по голове гладит.
«Люблю, — говорит, — люблю».
И вот шаг — и воздух между нами. Ночь апрельская. Я живот трогаю — тепло еще от него. Слышу, как шаги удаляются, и каждый шаг мне таким громким тогда показался.
Я к темному небу глаза подняла: «Пусть живой останется, только пусть живой».
Как рассвета дождалась, и не помню, потом домой пробиралась так, как дед и говорил, через болота, дошла только третьим днем.
Мамка меня как увидала, руками всплеснула, стоит, рот зажавши, чтобы не закричать — так обрадовалась, думала, что меня уж и на белом свете нету. Я ей в руки-то и упала, устала так, что сил никаких не осталось.
А деда все не было. Четыре дня я тревогой изводилась, все ждала от деда Мирона вестей, пришел он на пятый день — отощавший, бессонный, горячего поел, но оставаться не стал.
«Марыська, — сказал он маме моей, — я Аньку-то на пару дней заберу, она мне дома подсобит». И мы с ним пошли.
Как только вышли за ворота, я спрашиваю: «Как там Генрих, дед?» На что он мне коротко сказал: «Домой дойдем».
Пока шли, чувствую — сердце мое сжимается в камешек ледяной да горячей кровью обливается. Дошли.