Александр Стесин – Оливковая ветка (страница 24)
На окраине Форест-хиллз разместилась и община грузинских евреев – их около трех тысяч. Там находится единственная в Америке грузинская синагога, построенная на деньги благотворителя Темира Сапира. Десять лет назад я лечил одного из его родственников. А еще раньше, почти двадцать пять лет назад, я встречался с грузинско-еврейской красавицей по имени Тея. После двух месяцев ухаживания она пригласила меня к себе домой на ужин. Сказала, что ее родители уезжают на выходные и разрешили ей позвать меня в гости, но ее мама сильно сомневается, сможет ли Тея приготовить мне такой ужин, который не посрамил бы ее и ее семью. Напрасные сомнения: ужин получился великолепным и походил скорее на банкет – восемь смен изысканных блюд грузинской кухни. По правде сказать, мне было очень не по себе от этого великолепия и оттого, что Тея наотрез отказывалась сесть со мной за стол. «Нет-нет, я потом поем», – говорила она, заботливо подкладывая мне того-сего, то и дело порываясь сменить мне тарелку на чистую и вообще выступая в роли служанки. Когда же эта странная трапеза была окончена, распахнулась дверь и вошла старшая сестра Теи. Грузно опустившись на стул напротив меня, она тотчас приступила к делу: устроила допрос с пристрастием. Кто я такой? Сколько собираюсь зарабатывать? Тея говорила ей, что я пишу стихи… это правда? Звучит странно: все-таки взрослый человек уже, какие стихи? Делом надо заниматься! Следующий вопрос: согласен ли я, что евреи – лучшая нация в мире? Этот вопрос я расценил как шутку и постарался ответить в пандан, то есть тоже шуткой:
– Да, так и есть: лучшие нации в мире – евреи и албанцы.
– Почему албанцы? Какие еще албанцы? – нахмурилась старшая сестра.
Затем дверь снова распахнулась и вошел муж сестры. Про своего зятя Тея рассказывала, что в Грузии он был хирургом. Теперь, увидев этого сурового исполина и извиваясь от костоломной силы его рукопожатия, я подумал, что «хирург» – эвфемизм, бандитская кликуха, которой награждают за способность подчистую вырезать вражеские кланы или что-то вроде того. Скрестив многозначительные взгляды с супругой и увидев, как та еле заметно покачала головой, он отпустил мою руку и повернулся к Тее:
– Тея, идем к нам домой, будем пластинки слушать. Мы с твоей сестрой приглашаем тебя в гости… одну.
Через несколько дней Тея прислала короткую записку: «Ты хороший, но ты не подходишь, прости». Больше мы не общались, но из соцсетей мне известно кое-что о ее дальнейшей судьбе: теперь она – партнер в крупной адвокатской конторе и замужем за американцем (кажется, не евреем; возможно, албанцем?).
Продолжая путешествие по еврейским общинам Нью-Йорка, нельзя не заглянуть и в Бруклин. В русскоязычном мире он ассоциируется в первую очередь с Брайтон-Бич, многолетним пристанищем советских евреев. Брайтонские бабушки и дедушки и те странные типажи, что день-деньской забивают козла в беседке на подходе к променаду; и сам променад, и пляж с виднеющимся вдалеке ветхим колесом обозрения – символом Кони-Айлендского луна-парка; «Татьяна» и другие аляповатые рестораны с оглушающей музыкой и разодетыми в пух и прах корпулентными тетками на танцполе; Вилли Токарев и Шуфутинский, русские гангстеры Евсей, Балагула и Япончик; вся эта роскошная безвкусица и вся нищета, поровну сдобренные потешными вывесками вроде «Мы имеем наши пирожки без сахара»; русско-английский суржик, английские глаголы, спрягаемые по-русски; «восьмая» программа, мелкие и крупные гешефты, ультраправые политические симпатии; эстакада метро, облезлый китч витрин, клики чаек и пляжный песок, Little Odessa, воспетая в мрачных стихах Льва Лосева:
Впрочем, Little Odessa – название тридцатилетней давности. Нынешний Брайтон – совсем другой, теперь там много новых эмигрантов из Узбекистана, Казахстана, Грузии, Азербайджана – и все меньше старых одесских евреев.
Но Брайтон – далеко не единственный еврейский район Бруклина. Если говорить о самой старой еврейской общине, то это диаспора сирийских евреев в Бенсонхерсте (около 75 тысяч). Отцы-основатели этой общины, Яков Авраам Двек и Эзра Авраам Ситт, прибыли сюда из Дамаска аж в 1892 году. Основной же наплыв произошел через ровно сто лет, в 1992-м, когда Хафез Асад разрешил евреям выезд из Сирии. Теперь они селились уже не в Бенсонхерсте, а в районе Оушен-Парквея, на авеню С, авеню Ю и в нью-джерсийском городке Дил. После терактов 11 сентября в Нью-Йорке участились случаи нападения на сирийских евреев, которых принимали за мусульман. Увы, среди тех, кто считает сирийских евреев «скорее арабами, чем евреями», оказались и некоторые ашкеназийские харедим из соседнего Боро-Парка.
Бруклинские районы Боро-Парк, Краун-Хайтс и Уильямсбург, где сосредоточены хасидские общины, – в числе последних мест на Земле, где основной язык – идиш. Когда я смотрю на этих мужчин в широкополых черных шляпах и лапсердаках, с пейсами и цицит, выделяющихся в любой толпе, как могут выделяться только пришельцы из другой эпохи, какие-нибудь «попаданцы», всем своим видом и поведением ограждающие себя от окружающего мира, когда я вижу их и слышу их речь, я испытываю странное чувство. Ведь они – свои, но из другого времени, словно бы это мои предки, невероятным образом оказавшиеся здесь и сейчас; но в то же время я точно знаю, что они не видят во мне ни «своего», ни даже (или – уж тем более) своего «потомка», а видят «скорее не-еврея, чем еврея»; того, кому можно – в лучшем случае – попытаться помочь. И они помогают как могут – надеть тфилин, потрясти лулав на Суккот[78]. «Excuse me, are you Jewish? Then take this!» В большинстве случаев на этом общение и заканчивается. Но у меня есть врачебная привилегия – прямой доступ к более откровенному и содержательному общению. Одна из моих пациенток – Хана, хасидка из Боро-Парка. Когда-то я лечил ее от рака молочной железы. В конце курса ЛТ она пришла на прием со своим мужем Шломо и попросила уделить им несколько минут. «Только так, чтобы никто больше нас не видел». Мы заперлись в одном из свободных кабинетов, и Шломо извлек из портфеля тфилин и Сидур[79].
– Это вам, доктор. Сейчас я научу вас их надевать. Старайтесь надевать как можно чаще, это большая мицва. Всякий раз, когда вы будете их надевать, на вас и на нас будет снисходить благословение. Это теперь наша связь.
С тех пор прошло двенадцать лет, и я до сих пор время от времени (хоть и куда реже, чем надо бы) надеваю тфилин, как учил меня Шломо, и чувствую наше родство. Хана всегда звонит мне на еврейские праздники, спрашивает, как моя семья, просит напомнить, сколько у меня детей. У нее самой, хоть мы с ней почти ровесники, уже целая орава внуков. Мир, в котором они живут своей огромной семьей, диаметрально противоположен моему, но они – безусловно «свои», потому что у меня есть подаренный ими и до сих пор приятно пахнущий кожей тфилин, наша неразрывная связь.
И как не упомянуть компанию, собственно, израильтян, с которыми мы жили по соседству в Лонг-Айленд-Сити: Мерав, Гад, Лирон, Гидон, Мор и другие. Сабры, наши ровесники, чей родной язык – иврит, чьи родители – выходцы из Восточной Европы, из Марокко, из Йемена, но сами они – уже просто израильтяне, как мои дети – американцы. На то время, пока они были нашими соседями, мы, хоть и не владеем ивритом, влились в их веселую и радушную компанию. По субботам вместе пили вино и жарили шашлыки, пока наши дети носились как оголтелые по двору. Ходили друг к другу в гости, вместе справляли дни рождения и еврейские праздники. Кое с кем из них продолжаем дружить и по сей день, хотя мы-то давно уже перебрались в дальний пригород и теперь видимся с ними редко. Общий язык у нас – английский, и мне кажется, наш «культурный» барьер – не больше и не меньше, чем с другими англоговорящими друзьями из разных стран – французами, немцами, иранцами… Или все-таки меньше?
Если говорить о кухнях, которые, само собой, у всех разные (у ашкеназов – кнейдлах и гефилте фиш, у бухарских евреев – плов и лагман, у грузинских – харчо и калиа, у йеменских – джахнун и малавах, у сирийских – киббех и маджадра), то израильская кухня, вобравшая все эти отдельные кухни еврейской диаспоры, представляется безумной мешаниной, эклектичным фьюженом, не имеющим собственного лица. Но, разумеется, именно в этом и состоит ее уникальность. И марокканский мергез, и венский шницель давно стали «натурализованными гражданами» израильской кухни.
Вообще, казалось бы, кроме общности происхождения и религии, все эти разрозненные еврейские общины мало что связывает. Но после 7 октября, когда евреи всего света очутились в оборонительной позиции (как сказал в своей проповеди на Йом-Киппур раввин из местного Хабада: «Раньше мы думали, что мы часть большого, мультикультурного сообщества, а теперь мы видим, что мы – нация, которая сама по себе»), это стало почвой для новой сплоченности. Потому что в наши дни любой еврей, где бы он ни находился, чувствует, что весь мир против него, а те, кто примкнул к мировому большинству, сменив свою кипу на куфию, чувствуют это острее всех, хотя, возможно, и не признаются себе в этом. Потому что ходить в кипе по Нью-Йорку (Лондону, Парижу, Берлину) становится небезопасным. Потому что произносить вслух некоторые азбучные истины (например, говорить, что ситуация в Израиле не может быть приравнена к апартеиду в ЮАР, война в Газе – к Холокосту, магендовид – к свастике, а террористы ХАМАС – к повстанцам в Варшавском гетто) можно только среди «своих» – евреев и сочувствующих. Потому что круг «своих» становится все у́же, а стены между этим кругом и остальными – все толще. Потому что от лозунгов «From the river to the sea, Palestine will be free», «There is only one solution, intifada revolution» и «We don't want two states, we want all of '48»[80], выкрикиваемых на кампусах лучших американских университетов, веет Хрустальной ночью. И потому что фотографии убитых палестинских детей всякий раз вынимают мне душу и разрывают сердце. И я помню, что над схваткой – только пыль, и не пытаюсь корчить из себя беспристрастного наблюдателя. Но отдаю себе отчет и в том, что скатываюсь, как все, в бинарное мышление, в дихотомию «мы – они», хотя раньше вроде бы никогда не мыслил в таких категориях.