Александр Стесин – Азиатская книга (страница 73)
Гуру-джи продержал Гопала у себя ровно год. Когда же Гопал наконец вернулся в Нью-Йорк, оказалось, что его стартап процветает, сын взялся за ум и учится теперь на отлично, а сам он, Гопал Шарма, за этот год стал другим человеком и новый Гопал нравится жене куда больше прежнего.
— Чему же он вас там учил? — расспрашивала Гопала жена.
— Кто? Гуру-джи? Да так…
— Ну, о чем вы с ним разговаривали?
— Мы мало разговаривали…
— А что вы делали? Все время медитировали?
— Немножко медитировали. Но в основном смотрели телевизор.
— Телевизор? И это все?
— Нет, не все. Когда он спал, мы массировали ему ноги.
Однажды по телевизору показывали речь Обамы. Гуру-джи, который никогда не интересовался политикой и не обсуждал ее, вдруг повернулся к любимому ученику и, хитро улыбнувшись, спросил: «Скажи, Маниш, разве этот чернокожий может быть хорошим президентом?» Шарма, пораженный таким вопросом, принялся с пеной у рта убеждать своего учителя в необходимости избавления от расовых предрассудков. Смерив невоздержанного ученика ледяным взглядом, гуру-джи произнес: «Думаю, тебе пора увольняться с работы». И директор ординаторской программы Маниш Шарма, достав из чемодана ноутбук, покорно принялся писать заявление об отставке. Когда заявление было готово и Шарма уже вводил адрес электронной почты Аппани, гуру-джи как бы невзначай обронил: «Наверно, необязательно отсылать это заявление прямо сейчас. Лучше подождать…»
Можно ли таким способом чему-нибудь научить? Да и стремится ли он научить? Что это за человек? Что им движет? Проще всего было бы сказать себе, что гуру-джи — типичный лидер культа, то есть, по сути, шарлатан и манипулятор. Может быть, так оно и есть. Но я слишком люблю и уважаю Шарму, чтобы даже не пытаться понять. К тому же мне доподлинно известно о некоторых странных происшествиях, которые я не в состоянии объяснить. Так, например, одна наша с Шармой общая приятельница много лет безуспешно пыталась забеременеть. Испробовав все способы от экстракорпорального оплодотворения до гаитянского вуду, она обратилась за советом к гуру-джи: «Мы с мужем уже десять лет пытаемся завести ребенка, все без толку. Теперь нам обоим за сорок. Есть ли еще надежда?» Гуру-джи пообещал ей, что у нее скоро будет новый муж и все получится естественным образом, не нужно никакого ЭКО. Женщина удивилась: они с супругом, хоть и не жили душа в душу, вовсе не собирались расставаться. Однако через год она была уже разведена с мужем и помолвлена с другим мужчиной. Когда же назначили день свадьбы, оказалось, что он совпадает с днем рождения гуру-джи (о чем ни жених, ни невеста не подозревали). А еще через год, ровно в тот же день, у них родился сын.
«Если ты когда-нибудь решишь посетить Индию, непременно поезжай к гуру-джи, не пожалеешь», — агитировал меня Шарма. После всех историй и часов, проведенных в комнате, где бородатый мистик следил за мной с фотографии, притворяясь, будто глядит в объектив, я и сам чувствовал, что созрел для паломничества в бомбейский ашрам. Когда представилась возможность побывать в Дели с Сандипом, я попросил Шарму справиться у гуру-джи о возможности визита (я уже выяснил, что от Дели до Бомбея всего два часа лету). Ответ не заставил себя ждать: «Он говорит, что будет рад тебя принять. И еще он просил передать, чтобы ты не беспокоился: то, что он исповедует, никак не связано с религией. Это не религия, это наука». Иными словами, не имеет значения, индус ты или еврей, — у гуру-джи все кошерно. И я стал готовиться к поездке. Сандипу я сказал, что в какой-то момент наши пути разойдутся: я полечу в Бомбей, а он останется с семьей в Дели. Так и для него будет лучше. Ему ведь наверняка захочется пообщаться с родными без назойливого присутствия посторонних и без необходимости все время говорить по-английски. Этот мой довод вызвал у Сандипа бурный протест. Какие еще «посторонние», что за чушь? Наоборот, он способен переносить свою родню только в самых малых дозах; мое присутствие разрядит обстановку и, стало быть, очень ему поможет. Да и вообще, уверен ли я, что хочу провести две недели в ашраме? За это время мы могли бы столько всего посмотреть! Но я был настроен решительно, и моему другу пришлось покориться. При этом я старался быть готовым к тому, что все может еще сорваться в последний момент. Так и случилось. За полторы недели до поездки гуру-джи позвонил Шарме и как ни в чем не бывало сообщил, что не сможет меня принять, так как ровно в то время, когда я собирался у него гостить, он будет в Ченнаи. Но если я хочу приехать к нему через месяц, он, понятно, будет только рад. Мои тщательно выстроенные планы лопнули как мыльный пузырь, и я вздохнул с облегчением.
И все же во время путешествия по Индии я то и дело пытался представить себе гуру-джи и его ашрам, примеряя контекст всего, что я видел вокруг, к тому странному, герметичному миру, в который я так и не попал и вряд ли теперь когда-нибудь попаду. Даже если верить утверждению Упанишад, что человек, правильно использующий свою пранаяму[147], должен дожить до ста лет, время ухода восьмидесятипятилетнего гуру-джи не за горами. Что будет делать брахмачарья Шарма, когда его учитель умрет? Однажды мы говорили об этом. Шарма сказал, что собирается принять саньясу[148]; в этом состоял изначальный план. Перед тем как навсегда погрузиться в самадхи, а может быть, еще раньше, гуру-джи даст Шарме сигнал, и тот откажется от своей нынешней жизни, уедет из Нью-Йорка, оставит медицину, пациентов, друзей и учеников. Он вернется в Индию, чтобы предаться окончательному одиночеству йогического созерцания. Разумеется, он будет нас помнить, и, если, например, мы с Прашантом когда-нибудь решим его навестить, он будет только рад… Иначе говоря, мы больше его не увидим.
Рахман
В эмиграции, как известно, все становятся кем-то еще. Русские евреи превращаются в Russians, а выходцы с Индийского субконтинента перестают быть индусами, мусульманами, сикхами, джайнами, христианами из Кералы или парсами из Мумбаи. Белому человеку трудно отличить пакистанца от пенджабца, бенгальца из Индии от бенгальца из Бангладеш. Все религиозные и этнические различия, веками служившие почвой для кровопролитий, разом стираются, и вместо нескольких сотен народностей, языков и религиозных течений появляется один усредненный образ темнокожего человека в тюрбане, пропитанного запахами восточного базара, говорящего с определенным акцентом. В худшем случае это образ врага; в лучшем — нечто чужое, но уже вроде бы знакомое. В Нью-Йорке в этом смысле дела обстоят лучше, чем где-либо еще: человек в тюрбане здесь так же привычен, как человек в кипе или в бейсбольной кепке. Все живут бок о бок, замечая или не замечая друг друга. Кроме лозунгов, призывающих вернуть Америке былое величие, на бамперах случается увидеть и другие наклейки — например, слово «coexist», где буква c заменена полумесяцем, буква x — могендовидом, буква s — символом «инь-ян», а буква t — крестом. Сосуществование возможно, таков посыл, даже если нам не отличить суннита от шиита, вайшнава от шиваита.
Врач, работающий в Нью-Йорке, имеет дело с иммигрантами со всех концов света; они его коллеги и пациенты, и это дает ему возможность узнать другие культуры так, как их никогда не узнает путешественник, сколько бы времени тот ни провел в чужой стране. Десять лет назад, когда я строчил свои первые рассказы о хирургической практике в пуэрто-риканском Южном Бронксе, я не предполагал, что мне предстоит совершить «кругосветное путешествие» по нью-йоркским больницам, переходя из Ганы в Индию, из Индии — в Корею, с заездами в местный Египет, в Грецию, в Китай, на Филиппины. Мне хотелось зафиксировать этот опыт, но по мере записывания становилось все очевиднее, что подразумеваемый «взгляд изнутри» — иллюзия, потому что мое знакомство с той или иной культурой всегда происходит на фоне экстремальной ситуации. Речь идет о жизни и смерти; любая культурная специфика в этом контексте сводится к минимуму. Пакистанца не отличить от пенджабца, бенгальца из Индии от бенгальца из Бангладеш, человека в тюрбане от человека в кипе или в бейсбольной кепке. Все реагируют одинаково, хотят одного и того же. Но это равенство неутешительно. Если это и есть тот самый переход от множества к единству, предписанный адвайтой[149], то он не то, к чему хотелось бы стремиться. Равенство и единство — это смерть, множество и неравенство — жизнь. Изо дня в день имея дело с умирающими людьми, я хватаюсь за все поверхностное — за соблазнительную экзотику, странную еду и одежду, внешние различия, примитивные стереотипы — за все, что возвращает в область жизни. Это мой защитный механизм.
Индийские пациенты не носят врачу подарков, как русские и американцы; не качают права и не угрожают жалобами, как итальянцы; не предаются панике, как женщины из Латинской Америки. В основном пациенты из Индии спокойны и доброжелательны; с ними приятно иметь дело. Я люблю запахи карри и курительных палочек, которыми пропитана их одежда. Люблю обращение, которое они используют, когда зовут медбрата: «пхаи-сахиб», то есть «брат-господин» (что ни говори, «брат-господин» звучит куда приветливей, чем «молодой человек»). Люблю слушать их разговоры в приемной, их английский, исковерканный на особый индийский лад: