реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 53)

18

Больше никого не было видно, но другие люди здесь были — это чувствовалось. Слышалось дыхание этих людей. Они жались к стенам, поближе к двери из коридора, откуда проникали тепло и пар от кипевшего внизу котла.

Старик приподнял голову, поздоровался со Шмукликом и спросил:

— Кто с тобой? Я не знаю этих людей. Знаю только, что они солдаты.

Говорил он по-еврейски. Гришин понял, хотя и не все: в детстве он несколько лет жил в местечке.

— Со мной майор-врач и младший лейтенант — советские командиры.

Старик встал. Слышно было, что и другие бывшие в комнате поднялись, приветствуя гостей. Книга, шелестя страницами, соскользнула на пол. Он снова тяжело опустился в кресло. В дальнем углу кто-то заплакал и запричитал.

— Ша! — сказал человек в кресле. С трудом подбирая русские слова, он попросил Курку и майора: — Подойдите ко мне!

Комната была пропитана жидким красноватым светом. Видно было, как пар из коридора, клубясь, врывается в нее.

Когда майор и Курка, все еще с девочкой на руках, подошли, старик осторожно отвел ладони, которыми девочка прикрывала лицо, кончиками пальцев провел по лицу девочки, и так же с трудом подбирая слова, проговорил:

— Манечка? А я думал, ты умерла.

— Сонечка умерла, и Борис погиб, а я жива, — ответила девочка, снова закрывая лицо ладонями.

Слепой поднял с пола и раскрыл книгу.

— Отнесите Манечку в ту каморку, — проговорил он медленно, будто читал начертанные в книге письмена. — Там есть кровать с периной, пусть ребенок отдохнет.

Ступени на лестнице скрипели. Под черным, беззвездным небом, по земле, до самой сердцевины пропитанной ледяной влагой, сползались сюда люди, спасшиеся в ямах и подвалах.

Снова открылась дверь.

— Абрагам? — спросил слепой. — Это ты? А я думал, тебя уже нет на свете.

— Как ты меня узнал? — спросил Абрагам.

— Как же я мог не узнать тебя, когда ты так шаркаешь ногой? А ты шаркал ножкой еще ребенком, когда бежал мимо моего дома на углу Базарной в хедер. И Роза, твоя мама, вечная ей память, очень огорчалась из-за этой твой привычки. А привычка осталась, хотя столько потеряно и сколько же ты дорог прошел. Идешь от смерти — ты идешь, а она за тобой. Одна эта привычка, может быть, и осталась от прежнего. У человека сохраняется то, что угодно господу. О ребе Мойше говорили: «А, это тот, который вместо „огурец“, говорит „огулец“. Будто это было самым главным в нем, будто только для этого и создал его бог: не „огурец“, а „огулец“».

Девочка легла на кровать. Курка пристроился близко от нее, на полу. Гришин сел и прислонился к стене, закутав ноги соломой. Вдруг ему припомнилось: в Каменске, безлюдном, опустошенном войной городке, в ночном свете на глаза попалась вывеска «готель» и взбрела мысль — переночевать в гостинице. Нижний этаж был разрушен прямыми попаданиями снарядов, завален битым щебнем, кирпичами, и он устроился в верхнем этаже, под открытым небом — крыша тоже была снесена снарядами. Лег и в ярком свете луны увидел светлый прямоугольник — должно быть, след картины — и надпись карандашом: «Нет счастья Харитону на земле, и это знает Харитон вполне, 5 мая 1941 года». В ту ночь Гришин часто просыпался, и дурацкая надпись неизменно вызывала одну мысль: что еще нужно было этому человеку, командированному в Каменск, как он смел считать себя несчастным в мае 1941 года, когда не было войны, непереносимого горя, солдатских вещмешков и смерти за плечами?

— Пойди, Манечка, помойся — там, внизу, в бане, — донесся из соседней комнаты голос слепого. — А если ты не можешь — отдохни. Горе тоже забывается и уходит — как все, как жизнь…

Гришин плотнее прислонился к стене. Было холодно, но иногда сквозь одежду проникал и пробегал по телу пар, горячий, как дыхание тяжелобольного. Словно тебя все время кто-то ощупывал, сама война ощупывала, как столяр деловито и озабоченно ощупывает доски, прежде чем сделать из них гроб. В соломе шуршали мыши, выгнанные, должно быть, горячим паром из подвала; доносился невнятный голос слепого.

— Что он читает? Библию? — спросил Гришин Шмуклика, пристроившегося рядом.

— Нет, — ответил Шмуклик. — Хотя это можно назвать и «Книгой исхода», и «Книгой бытия». Он сидел в скрыне и писал, писал обо всем.

— В полной темноте?

— Он ведь слепой, — напомнил Шмуклик,

— Что же он писал?

— Про свою жизнь. Хотите посмотреть? — спросил Шмуклик и поднялся.

Каморка наполнилась не светом, а красноватой мглой, проникающей из соседней большой комнаты. Шмуклик почти сразу вернулся. Гришин раскрыл книгу: большие листы были заполнены неразборчивыми, пересекающимися строчками.

— Он думал, что пишет, а теперь думает, что читает, — сказал Шмуклик, взял книгу из рук Гришина и отнес обратно слепому.

— «Книга исхода», — про себя повторил Гришин слова Шмуклика. — Человек сидел в полной тьме, чернее которой не будет и в конце мира, и писал свою «Книгу исхода».

Еще кто-то вошел в соседнюю комнату.

— Илья? — окликнул слепой. — А я думал, ты умер.

Шаги шести тысяч человек, которые жили когда-то в гетто и больше не будут ходить по земле, превратились в пепел, звучали, жили в памяти слепого, только там.

Девочка попробовала подняться с постели и опять легла.

— Я не могу, — сказала она. — Я после. Тебе не противно, что я такая грязная?

Она лежала на спине, по-прежнему закрыв лицо руками. Сквозь пальцы проблескивали ее огромные черные глаза.

— Откуда ты? Как ты сюда попала? — спросил Курка, придвигаясь к ней как бы в ответ на ее вопрос, и погладил ей руки.

— Как? — отозвалась девочка. — В мае за мной заехал дядя Миша. Я ведь жила в Москве с папой, — не знаю, жив ли он. И дядя увез меня сюда, чтобы я поправилась после скарлатины.

Она говорила задыхаясь и часто замолкала, иногда надолго.

— Я приехала в пятницу, за два дня до войны. Дядя погиб при первой бомбежке, и мы остались втроем — я, Боря, Сонечка, брат и сестра, его дети.

Слепой по-прежнему читал, но слов разобрать было нельзя.

— …Я ползла, как по дну речки, — шептала Манечка. — Кругом идут, идут, идут. Но это не речка… И я не знала, кто идет там, по берегу. Может быть, немцы… Или наши. Или просто шумит в ушах… А иногда мне казалось, что меня несет ледоходом, — когда я засыпала на минуточку. А иногда казалось, что я уже умерла и так ползу где-то уже не на земле.

Теперь она говорила почти непрерывно, как бы боясь замолкнуть и потерять последнюю связь с жизнью.

— Те, кого брали на работу, не возвращались… — сказала женщина в другой комнате.

— Это была не река, а кювет. Тяжелый танк прошел, и остался кювет, вроде канавы, — объяснил Курка.

— Может быть, — прошептала девочка. — Там текла грязь, а не вода, и я боялась захлебнуться. Потом я услышала голоса наших. Даже не слова — я ничего не разбирала в отдельности, — а голоса. И я испугалась, что потеряю сознание и утону именно сейчас. А потом на секунду стало светло… Отчего-то светло…

— Ракета… — проговорил Курка.

— Может быть, — торопливо продолжала девочка. — Но я увидела свое отражение в канаве. Увидела, какая я страшная, и испугалась. И стала мыться, уже в темноте. Наверное, я становилась еще страшнее оттого, что смывала грязь грязью. Ты не смотри на меня…

Она все плотнее прижимала ладони к лицу.

— Ты не страшная, а красивая, — сказал Курка не с жалостью в голосе, а громко и убежденно.

— Это тебе кажется оттого, что ты видишь только мои глаза. А утром, не дай бог, будет совсем по-другому… Я ползла, а потом голоса, стали яснее, я уже разбирала слова и уже совсем понимала, что это все наши. Везде идут наши. Везде, кругом, до края света. Ты понимаешь?!

— Конечно, — отозвался Курка.

— А потом опять все осветилось, и я увидела кладбище — с плитами, вырытыми из земли. И я поползла по кладбищу к этому дому. Ползла и хотела крикнуть, позвать на помощь, но не могла, не было голоса… А потом ты взял меня на руки и понес. Как ты меня отыскал — в такой тьме?

— Ты крикнула.

— Это тебе показалось. Нет? Значит, я действительно крикнула, иначе ты бы не отыскал меня.

— Да, те, кого брали на работу, не возвращались, — подтвердил слепой и продолжал, как бы читая свою книгу: — А потом пришли двое — он и она. Я не знаю их имен. И он мог бы еще идти, бежать от немцев, а она не могла. И он остался с нею. Они пришли издалека, из самой Лодзи. А потом построили перкан, и они уже не могли никуда уйти и знали, что дни их сочтены. И ребе сотворил молитву, и они стали мужем и женой. И перед той ночью, когда всех убивали, они вошли в подвал под домом Магазаника. А все другие удалились из подвала, чтоб они могли на эту ночь остаться одни. В ту ночь было горе, земля разбухла от крови. И там, на гребле, все затворы были подняты, и вода падала с высоты, чтобы мир не слышал, как убивают. И, может быть, они были счастливы и ничего не слышали. Может быть, в ту ночь они были самыми счастливыми людьми на свете. И в ту ночь многих убили и сожгли много домов, а тех, кто уцелел, согнали в сарай и поставили у дверей стражу. Только через двадцать дней нас выпустили из сарая и мы могли пройти к подвалу, где остались те двое. И когда мы спустились вниз, был день, и я увидел…

— Ты же слепой! — перебил женский голос.

— Я все вижу, — ответил слепой. — Я и сейчас все вижу, и тогда видел все, что должен видеть человек. Хотя лучше было бы мне и родиться слепым и не видеть, как увозили на смерть мою семью, как убивали и увозили всех других. Когда мы сбросили вещи, которыми завалили подвал, те двое лежали, обнявшись, мертвые. Они умерли от голода или оттого, что в подвал не проникал воздух. Так бы они и поднялись в тот мир, если бы тот мир существовал, — обнимая друг друга.