Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 49)
— А из хаты ни ногой, Ядуся. Недобрых людей много, и Бандера лютует. Паненка Зося пошла в Гнило Гнездны к сестричке, а ее поймали, надругались, распяли и сожгли… Как же так?
Он остановился посреди хаты и посмотрел на чисто побеленный голубоватый потолок — там ложились серые тени: уже сгущались сумерки.
— А говорят, бог есть, — сказала Ядвига и тоже посмотрела вверх, сложив внутрь ладонями и протянув вперед руки, как на молитве.
— А пан Казимеж скажет — дратвы нема, — продолжал хозяин, все еще стоя посреди хаты и глядя вверх. — А ты дай ему из того сундучка, что в скрыне схован. Дай трохи — бо ще сгодится.
Подполковник выглянул было на улицу, быстро вернулся, отвел Гришина в сени, сел на мешок с соломой, раскрыл планшетку и, заглядывая в длинный листок, вложенный под целлулоид поверх карты, зашептал на ухо:
— Уточняю; боевая задача выглядит так. Ударной группой в составе… Ну, это нас не касается… Нанести удар с фронта Ямполь — Ляховцы, в общем направлении Вериводка — Збараж — Тарнополь. Оценка противника: все пехотные и танковые дивизии сильно потрепаны в предыдущих боях, понесли большие потери и последнее время усиленно пополняются маршевыми батальонами. Свои войска: все части понесли значительные потери. Укомплектованы в подавляющем большинстве малообученным контингентом с временно оккупированной территории… Шоссейные и улучшенные грунтовые дороги на протяжении направления главного удара отсутствуют.
Подполковник часто замолкал, беспокойно крутя головой на тонкой шее с большим кадыком: не подслушивают ли?
Понизив голос до еле слышного шепота, он сказал;
— Вот какой казус, голубчик. В девятнадцать ноль-ноль — отменяется. Ночью схватит морозцем — сразу выходите. Вдвоем с Куркой. Ему бы, по правде, лежать еще недельку, все-таки черепное ранение. Ну, да что поделаешь. А я дождусь, пока тылы подтянутся, и тоже… Вы там, на месте, сразу разворачивайтесь. Работы будет много. Ясно?
Гришин вернулся в хату и, зябко втянув голову в воротник шинели, сел рядом с Куркой.
Хозяин по-прежнему шагал по хате, что-то убирал, прятал, иногда, без видимой цели, просто трогал попадающиеся ему на пути вещи: комод, вышитый рушник на стене, косу, топор, украшенные бумажными кружевами полки с посудой. Остановившись у загородки, он ударом сапога сбил фанеру. Открылся самогонный аппарат — котел, трубки, змеевики. Из медного крана в стеклянную сулею то капал, то лился, то выбивался с такой силой, что в стороны летели брызги, окруженный мутноватым облаком самогон. Стенки сулеи были покрыты капельками. К потолку поднимался сивушный пар. Все это как бы дышало непричастной к окружающему и неуместной хмельной веселостью.
— Собери на стол, Ядя, — сказал хозяин, полузакрыв глаза. — Чтобы все как у людей. В остатний раз — можливо. А скатерть возьми из комода, ту, мамусину. И сало из скрыни.
Ядвига поднялась.
Курка не отрываясь следил за ней взглядом, в котором смешивались подозрительность с детски удивленным обожанием. Гришин сидел, по-прежнему втянув голову в воротник шинели и скрестив руки, стараясь согреться: его лихорадило.
Когда стол был накрыт, нарезаны хлеб и сало, принесены огурцы в обливной миске, хозяин вытащил из-под крана трехлитровую сулею, сменив ее другой. Поднял тяжелую посудину, поставил среди стопок и, церемонно поклонившись, пригласил:
— Проше паньства до столу!
Курка вопросительно взглянул на Гришина.
— А чего ж, — сказал Гришин. — Да и трясет что-то…
Выпили по стаканчику, потом еще.
Курка сидел хмурый, сосредоточенно глядя на стопку и ломоть хлеба с толстым куском сала, пододвинутый ему Ядвигой, потом вдруг, чуть подняв брови, спокойно и счастливо улыбнулся.
— Чего ты? — спросил Гришин.
— Листопадовка вспомнилась, — рассеянно отозвался Курка.
— Давно из дома?
— Седьмой год.
— Как так?
— Дядька меня выдрал, обозвал куркульским последышем, я и драпанул к батьке на Вычегду.
Курка говорил шепотом и все так же, странно и нежно, по-детски, улыбаясь.
Когда Курка заговаривал, Ядвига переставала есть и пить, и видно было, что она прислушивается, боясь проронить малейшее словечко. Скулы у нее напряглись и резче обозначились.
— Добрался до отца? — спросил Гришин.
Курка кивнул.
Хозяин поднялся, вытянулся во весь свой огромный рост и запел оглушительным басом:
По-прежнему в избе время от времени появлялись солдаты и, оглядевшись, кто несмело, кто увереннее, подходили к столу.
Продолжая петь, хозяин каждому наливал самогон в граненый стаканчик и отрезал ломоть сала.
— Старая песня, — сказал Гришин, когда хозяин замолк.
— В императорской гвардии пели, — отрапортовал хозяин. — В одна тысяча девятьсот пятнадцатом. В Санкт-Петербурге.
— Неужели вы и в царской гвардии служили?
— А як же. — Хозяин еще больше вытянулся, отер усы и опрокинул стаканчик.
— Долго ты був… с таточком? — тихонько спросила Ядвига.
Курка молчал, но перестал улыбаться и насупился.
Гришину не в первый раз стало жаль Ядвигу, и он повторил вопрос:
— Сколько с отцом прожил?
— До сорок первого. В июле его сосной придавило, и сразу… А я удрал на фронт.
Все помолчали.
— А може, спать лягим? — предложил хозяин.
Совсем стемнело. Гришин постелил шинель и улегся на лавке у окна, Курка — на другой лавке. Ядвига забралась на печь. Солдаты все заходили и заходили. Темнело, и фигуры их становились почти неразличимыми. Потом они стали совсем не видны в темноте, плотной от человеческих дыханий и тумана, заползающего с поля. Только слышался время от времени топот сапог и жестяной шелест пропитавшихся влагой плащ-палаток.
Засыпая, Гришин плотнее закутался в рядно.
Во сне Гришин почувствовал тревогу от прерывистого шепота. Он насильно открыл глаза, как делаешь, пытаясь прогнать дурной сон. Но шепот звучал по-прежнему, задыхающийся, невнятный, странный оттого, что казалось, будто он слышится сверху, из темной пустоты.
Не сразу Гришин сообразил: это Ядвига лежит на печи и шепчет, зовет, почти заклинает Курку:
— Хедь до мене, децко мое, децинко. Татусю юж ушел, никто не услышит. Ты лезь на печку, не бойся. Ничего не бойся, децинко мое.
— Молчи!.. Отстань… — отвечал Курка также еле слышно, голосом испуганным, хриплым, вздрагивающим, будто он плакал. — Не смей! Отстань!
Он повторял «не смей», «отстань», как мог бы сказать «сгинь» верующий, которому примерещилась нечистая сила.
Ядвига словно не слышала. Шепот ее лился сквозь темноту вниз, как ручей, — вздрагивающий, обволакивающий, одновременно слабый и всесильный.
— Иди скорей! — шептала Ядвига. — Ты не думай, мне это не нужно. Анджей говорил: «Льдинко мое». Говорил: «Била, як снег, и холодна, як снег». Он меня целовал, а я думала — скорей бы уж. Иди, иди, децинко мое, любо мое кохано.
— Отстань! — хрипло повторял Курка.
Теперь казалось, что Ядвига говорит не Курке, а самой себе. Будто что-то растаяло в ней, как тает ледник, и льется поток — сквозь темноту, сверху вниз, — способный пробить сердце.
Она говорила:
— Я потому и не понесла, что холодная була. А до тебя я ласковая, коханый мой. Ты иди до мене, а то погибнешь без этого. Родился и погибнешь так, как Зося, которую Бандера сгубив.
— Отстань, — повторял Курка. — Заладила: «убьют», «погибнешь».
— И татусю не ве́рнется, я знаю, и коняка наша, — быстро-быстро шептала Ядвига. — И все будет мертво.
Курка подбежал к дверям и распахнул их, сперва первые — в сени, потом вторые — на улицу. Изба осветилась тусклым светом. Из темноты выступили печь, стол, где поблескивала пустая сулея, лавки вдоль стен.
Шепот Ядвиги замолк, но слышалось ее дыхание, и невидимый взгляд ее сверху, с печи, давил, не давал опомниться.