Александр Пыленков – Крымский бриз (страница 4)
На полу, на грязном брезенте, лежал старик. Худой, седой, с запавшими глазами. Рядом на коленях стояла женщина, видимо, дочь, и выла, закрыв лицо руками. Старик не двигался. Грудь его больше не вздымалась.
– От чего умер? – спросил кто-то.
– От разрыва сердца, – ответил человек в потёртом сюртуке, наклонившийся над телом. – Или от истощения. Или просто от страха.
– Царствие ему небесное, – перекрестился кто-то.
Толпа загудела, зашепталась. Женщина всё выла, и этот вой врезался в душу, как нож.
Кто-то из матросов спустился в трюм, подошёл к телу, коротко переговорил с человеком в сюртуке. Потом взял старика за плечи, матрос помог, и они понесли тело к трапу.
– Куда? – крикнула женщина, вскидываясь. – Куда вы его?!
– Похороним, – коротко бросил матрос. – По- морскому. Женщина рванулась за ними, но её удержали.
Иван смотрел, как тело исчезает в проёме трапа. Ещё один человек, который не доплыл.
В трюме долго не могли успокоиться. Женщина, потерявшая отца, сидела в углу и раскачивалась, обхватив себя руками. Кто-то подошёл к ней, протянул кружку с водой, но она не взяла.
Иван вернулся на своё место у переборки. Полковник сидел всё так же неподвижно. Он протиснулся ближе, увидел.. понял.. и отступил назад – поздно. Казак Григорий, напротив, оживился:
– Видал? Того старикана – помер. Я говорил, не довезут. Сердце у людей не железное.
– У всех не железное, – ответил Иван.
– Это точно, – согласился казак. – Вот я, к примеру, сердце имею, а где оно
– не знаю. Вроде бьётся, а вроде и нет. С войны вернусь – а возвращаться некуда. Станицы нашей нет. Сожгли красные. Батьку убили. Мамка померла с горя. Одна сестра осталась, да и та в Сибири, за Уралом. Не доехать.
Он замолчал, свернул новую цигарку, закурил.
– А ты, благородие, один или с семьёй?
– Один, – ответил Иван.
– Сирота?
– Сирота.
Казак покивал, выпуская дым.
– Это хорошо, что один, – сказал он вдруг. – Легче. Никто на шее не висит, никто не плачет. А плохо, что один. Помереть некому глаза закрыть. Иван не ответил. Он снова закрыл глаза и привалился к переборке.
Ночь тянулась бесконечно. Гул машин не умолкал, люди ворочались, стонали, плакали во сне. Где-то далеко, кажется, в другом конце трюма, запели – тихо, вполголоса:
– «Измученный в неволе, ты спишь ли, друг, один…»
Иван не знал этой песни. Но голос был красивый, грустный, и песня лилась, как вода, смывая боль.
Под эту песню он и уснул.
Глава 4. День в море
Иван не знал, сколько проспал. Может, час, может, два. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо.
– Вставай, благородие, – услышал он голос казака Григория. – Там это…девка с дитём мается. Помочь надо.
Иван открыл глаза. В трюме было всё так же темно, только лампы горели тускло, и тени плясали по стенам. Вибрация шла сквозь пол, как постоянная дрожь, которая не умолкала ни на секунду.
– Какая девка? – спросил он спросонья.
– Да вон та, чернявенькая, что с мальцом. Ребёнок орёт со вчерашнего дня, молоко у неё пропало, она сама не своя. Я ей и так и сяк, а она молчит, только трясётся вся.
Иван поднялся, разминая затёкшую спину. В углу, куда указывал Григорий, сидела Анна – та чернявая молодая женщина с ребенком, которую он видел на пристани. Она прижимала к себе мальчика, тот надрывно плакал, захлёбываясь, а она смотрела перед собой остановившимися глазами и раскачивалась.
Иван подошёл, присел рядом на корточки.
– Дайте-ка его, – сказал он тихо. Анна не ответила, даже не посмотрела.
– Дайте, говорю. Я с детьми умею.
Он осторожно взял из её рук мальчика себе на руки. Тот был лёгкий, как перышко, горячий, весь в поту. Плакал уже не громко, а тоненько, жалобно, на пределе сил.
– Эх, маленький, – сказал Иван, прижимая его к себе. – Что ж ты так? Мамку жалеешь?
Он вспомнил, как мама учила его успокаивать младших. Двоюродных братьев, сестёр. «Ты им песню спой, Ваня, или просто говори тихо-тихо, они голос чувствуют».
И он заговорил. Тихо, ровно, сам не зная, что говорит:
– Ничего, маленький, всё будет хорошо. Ты не бойся. Мы плывём, а там земля будет, тёплая, хорошая. Там солнце светит, там виноград растёт сладкий- сладкий. Ты такой виноград пробовал? Нет? Ну ничего, попробуешь. А ещё там море, такое же, как здесь, только синее-синее. И чайки летают. Ты чаек видел? Они кричат, будто смеются. Вот так: а-а-а, ха-ха-ха…
Мальчик всхлипнул, затих, прислушиваясь. Потом икнул, шмыгнул носом и закрыл глаза.
– Уснул, – выдохнул за спиной казак. – Ну, благородие, ну артист.
Иван осторожно, стараясь не разбудить, передал ребёнка Анне. Та взяла его, прижала к груди и вдруг заплакала – тихо, беззвучно, только плечи вздрагивали.
– Спасибо, – прошептала она. – Спасибо вам.
– Да не за что, – смутился Иван. – Вы сами-то как? Давно ели? Она помотала головой.
Иван полез в мешок. Сухарей больше не было, но оставался кусок сахара, который он берёг для себя. Он протянул его Анне.
– Возьмите. Рассосите потихоньку. Легче станет.
Она взяла, снова всхлипнула и отвернулась, пряча лицо.
Иван вернулся на своё место. Казак Григорий сидел, крутил цигарку и качал головой.
– Добрая ты душа, благородие. Себя не жалеешь, а другим отдаёшь. Так и без портков останешься.
– Не останусь, – усмехнулся Иван.
– Останешься, останешься, – уверенно сказал казак. – Я таких знаю. Всё им чужую боль жалко, а своя – ничего, своя терпит. Только так нельзя. Свою боль тоже жалеть надо, иначе она тебя сожрёт.
Иван посмотрел на него. Казак говорил просто, но в словах его была правда. Тяжёлая, мужицкая правда.
– А ты откуда знаешь? – спросил Иван.
– Я? – Григорий хмыкнул. – Я, брат, три года войну прошёл. Двух коней потерял, трёх братанов, батьку, мамку, станицу, жену… Всё потерял. А живу. Потому что свою боль жалею. Спрятал её глубоко, кормить не даю, она и
молчит. А как начну чужую жалеть – она и вылезает, гадина. Так что я теперь осторожный.
Он замолчал, закурил.
– А ты, благородие, молодой ещё. Не научился. Ну ничего, научишься. Жизнь научит.