реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Пыленков – Крымский бриз (страница 4)

18

На полу, на грязном брезенте, лежал старик. Худой, седой, с запавшими глазами. Рядом на коленях стояла женщина, видимо, дочь, и выла, закрыв лицо руками. Старик не двигался. Грудь его больше не вздымалась.

От чего умер? – спросил кто-то.

От разрыва сердца, – ответил человек в потёртом сюртуке, наклонившийся над телом. – Или от истощения. Или просто от страха.

Царствие ему небесное, – перекрестился кто-то.

Толпа загудела, зашепталась. Женщина всё выла, и этот вой врезался в душу, как нож.

Кто-то из матросов спустился в трюм, подошёл к телу, коротко переговорил с человеком в сюртуке. Потом взял старика за плечи, матрос помог, и они понесли тело к трапу.

Куда? – крикнула женщина, вскидываясь. – Куда вы его?!

Похороним, – коротко бросил матрос. – По- морскому. Женщина рванулась за ними, но её удержали.

Иван смотрел, как тело исчезает в проёме трапа. Ещё один человек, который не доплыл.

Отец тоже ушёл быстро. Три дня температуры – и нет. Иван не видел его в последний момент – был в дозоре. Вернулся, а мама сидит на крыльце, смотрит в одну точку. И всё понятно без слов. Потом она говорила: «Он тебя звал, Ваня. Всё звал. А ты не пришёл». Эти слова до сих пор жгут.

Может, и старик этот кого-то звал перед смертью? Может, дочь не успела? Или сына не дождался?

В трюме долго не могли успокоиться. Женщина, потерявшая отца, сидела в углу и раскачивалась, обхватив себя руками. Кто-то подошёл к ней, протянул кружку с водой, но она не взяла.

Иван вернулся на своё место у переборки. Полковник сидел всё так же неподвижно. Он протиснулся ближе, увидел.. понял.. и отступил назад – поздно. Казак Григорий, напротив, оживился:

Видал? Того старикана – помер. Я говорил, не довезут. Сердце у людей не железное.

У всех не железное, – ответил Иван.

Это точно, – согласился казак. – Вот я, к примеру, сердце имею, а где оно

не знаю. Вроде бьётся, а вроде и нет. С войны вернусь – а возвращаться некуда. Станицы нашей нет. Сожгли красные. Батьку убили. Мамка померла с горя. Одна сестра осталась, да и та в Сибири, за Уралом. Не доехать.

Он замолчал, свернул новую цигарку, закурил.

А ты, благородие, один или с семьёй?

Один, – ответил Иван.

Сирота?

Сирота.

Казак покивал, выпуская дым.

Это хорошо, что один, – сказал он вдруг. – Легче. Никто на шее не висит, никто не плачет. А плохо, что один. Помереть некому глаза закрыть. Иван не ответил. Он снова закрыл глаза и привалился к переборке.

Казак прав. Уйти некому будет даже веки сомкнуть. Но и жить тоже не для кого. Только для себя. А для себя жить – это как в пустоту кричать. Эхо есть, а ответа нет, как кричать в степь: голос уходит, а ответа нет. Но письма. Письма есть. Кто-то там, в неизвестности, когда-то писал ему тёплые слова. Может, тот человек тоже ждёт? Может, ему тоже не для кого жить?

Ночь тянулась бесконечно. Гул машин не умолкал, люди ворочались, стонали, плакали во сне. Где-то далеко, кажется, в другом конце трюма, запели – тихо, вполголоса:

«Измученный в неволе, ты спишь ли, друг, один…»

Иван не знал этой песни. Но голос был красивый, грустный, и песня лилась, как вода, смывая боль.

Под эту песню он и уснул.

Глава 4. День в море

Иван не знал, сколько проспал. Может, час, может, два. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо.

Вставай, благородие, – услышал он голос казака Григория. – Там это…девка с дитём мается. Помочь надо.

Иван открыл глаза. В трюме было всё так же темно, только лампы горели тускло, и тени плясали по стенам. Вибрация шла сквозь пол, как постоянная дрожь, которая не умолкала ни на секунду.

Какая девка? – спросил он спросонья.

Да вон та, чернявенькая, что с мальцом. Ребёнок орёт со вчерашнего дня, молоко у неё пропало, она сама не своя. Я ей и так и сяк, а она молчит, только трясётся вся.

Иван поднялся, разминая затёкшую спину. В углу, куда указывал Григорий, сидела Анна – та чернявая молодая женщина с ребенком, которую он видел на пристани. Она прижимала к себе мальчика, тот надрывно плакал, захлёбываясь, а она смотрела перед собой остановившимися глазами и раскачивалась.

Иван подошёл, присел рядом на корточки.

Дайте-ка его, – сказал он тихо. Анна не ответила, даже не посмотрела.

Дайте, говорю. Я с детьми умею.

Он осторожно взял из её рук мальчика себе на руки. Тот был лёгкий, как перышко, горячий, весь в поту. Плакал уже не громко, а тоненько, жалобно, на пределе сил.

Эх, маленький, – сказал Иван, прижимая его к себе. – Что ж ты так? Мамку жалеешь?

Он вспомнил, как мама учила его успокаивать младших. Двоюродных братьев, сестёр. «Ты им песню спой, Ваня, или просто говори тихо-тихо, они голос чувствуют».

И он заговорил. Тихо, ровно, сам не зная, что говорит:

Ничего, маленький, всё будет хорошо. Ты не бойся. Мы плывём, а там земля будет, тёплая, хорошая. Там солнце светит, там виноград растёт сладкий- сладкий. Ты такой виноград пробовал? Нет? Ну ничего, попробуешь. А ещё там море, такое же, как здесь, только синее-синее. И чайки летают. Ты чаек видел? Они кричат, будто смеются. Вот так: а-а-а, ха-ха-ха…

Мальчик всхлипнул, затих, прислушиваясь. Потом икнул, шмыгнул носом и закрыл глаза.

Уснул, – выдохнул за спиной казак. – Ну, благородие, ну артист.

Иван осторожно, стараясь не разбудить, передал ребёнка Анне. Та взяла его, прижала к груди и вдруг заплакала – тихо, беззвучно, только плечи вздрагивали.

Спасибо, – прошептала она. – Спасибо вам.

Да не за что, – смутился Иван. – Вы сами-то как? Давно ели? Она помотала головой.

Иван полез в мешок. Сухарей больше не было, но оставался кусок сахара, который он берёг для себя. Он протянул его Анне.

Возьмите. Рассосите потихоньку. Легче станет.

Она взяла, снова всхлипнула и отвернулась, пряча лицо.

Иван вернулся на своё место. Казак Григорий сидел, крутил цигарку и качал головой.

Добрая ты душа, благородие. Себя не жалеешь, а другим отдаёшь. Так и без портков останешься.

Не останусь, – усмехнулся Иван.

Останешься, останешься, – уверенно сказал казак. – Я таких знаю. Всё им чужую боль жалко, а своя – ничего, своя терпит. Только так нельзя. Свою боль тоже жалеть надо, иначе она тебя сожрёт.

Иван посмотрел на него. Казак говорил просто, но в словах его была правда. Тяжёлая, мужицкая правда.

А ты откуда знаешь? – спросил Иван.

Я? – Григорий хмыкнул. – Я, брат, три года войну прошёл. Двух коней потерял, трёх братанов, батьку, мамку, станицу, жену… Всё потерял. А живу. Потому что свою боль жалею. Спрятал её глубоко, кормить не даю, она и

молчит. А как начну чужую жалеть – она и вылезает, гадина. Так что я теперь осторожный.

Он замолчал, закурил.

А ты, благородие, молодой ещё. Не научился. Ну ничего, научишься. Жизнь научит.

Жизнь научит. Страшные слова. Отец тоже так говорил. «Жизнь научит, Ваня, только ты не жди, что уроки будут лёгкими». Отец знал, что говорил. Он из крестьян вышел, сам в люди выбился, фельдшером стал. Всю жизнь работал, не покладая рук. А умер от тифа, в грязи, без лекарств, без докторов.

Какая уж тут наука.

Мама была другой. Она не учила, она просто любила. И этой любви хватило бы на всю жизнь, если бы… Если бы не война.