Александр Плотников – Суровые галсы (страница 24)
— Ты хоть соображаешь, кому уподобляешься? — презрительно глянула на провинившуюся. — Разложившейся заграничной буржуйской дочке! Сегодня папироска, завтра — вино, послезавтра — свободная любовь? Буржуйки с жиру бесятся, а ты пролетарского происхождения! Предлагаю исключить ее из комсомола! — обратилась к присутствующим.
— Ну это ты уж слишком, Гультяева… — возразил солидный десятиклассник с пробивающимися усиками.
— Ты помолчи, Говоров! Сам махорку смолишь, самогон пробуешь, потому и защищаешь. Но ты мужик мужиком, а кто она? Пигалица! Позорит моральный облик советской школьницы!
Проголосовали за выговор.
— Теперь мне понятно, почему от вас отец ушел… — сквозь слезы прошептала наказанная.
— А вот это уже тебя не касается! — вспыхнула Дуня. Курильщица задела за самое больное. Не выдержав, она закрыла лицо руками и выбежала в коридор.
Предательство родного человека было первым жестоким испытанием, которое до сих пор мучило ее. Пять лет уже жили они вдвоем с матерью, а Дуня все силилась понять, чем же не угодили они отцу, почему тот оставил семью и уехал с чужой женщиной куда-то на край света — в Хибины.
Со слов матери она узнала про то, как создавали крестьяне Тургучинки одну из первых в Чувашии коммун. Сделали общими тягло и скотину, распахали межи земельных наделов. А через год, подсчитав барыши от удачно проданных на рынке в Шумерле картофеля и махорки, купили по случаю старенький американский тракторишко «фордзон», а заодно наняли к нему машиниста.
Так объявился в чувашской деревне русский парень Федор Гультяев. Неказистым был он с виду: ростом не вышел, лицо, сильно тронутое оспой, даже прихрамывал немного — оставила мету гражданская война, зато рукам его цены не было. Вскоре «фордзон», почихивая едким синим дымом из тонкой трубы, таскал за собой сцепку конных плужков, придуманную расторопным трактористом. Умел он и ножницы заточить, и пилу направить, жестянничал, лудил, потому уважали его все — и стар и млад.
Никто не удивился, когда засватал Федор самую видную тургучинскую невесту. Родители ее не стали упрямиться, тут же согласились, выделив молодым после свадьбы большую и светлую горницу в избе. Любили и цуцкали наперебой в должный срок появившуюся на свет внучку.
Только недолгой была их радость. Годика через два начал остывать к хлеборобскому труду их завидный зять, все чаще стал ломаться и простаивать запаршивевший трактор, пылились в кладовушке шаберы, напильники и киянки.
— Заскучал я тут, — жаловался жене. — Учиться мне охота. В Казань надо ехать, на рабфак поступать. Стану днем работать, а по вечерам заниматься. Потерпишь пока без меня? С Дуняшкой не затоскуешь. Да и навещать буду вас часто. Семьей на одну зарплату не сдюжить нам в городе…
Жена погоревала, поплакала, но возражать не стала. Сама понимала, что возле тятенькиного огорода, с маманиным доглядом легче вырастить дитя. Так и прожили в Тургучинке до тех пор, пока Федор не закончил Казанский химико-технологический институт. Помощи от него не требовали, наоборот, слали частенько с оказиями то мешок картошки, то кошелку яичек, то мороженого гусака к Новому году. У самих тоже было чего во щи положить, коммуна стала сперва товариществом по совместной обработке земли, а после колхозом, дела в нем шли сносно.
Дуняша росла доброй помощницей. Едва перестали выворачиваться из ручонок тяпка и грабельки, копошилась возле картофельных рядков и морковных грядок. Совсем крошечных, зато выделенных в полную ее собственность.
Отца тем временем распределили в Чебоксары инженером холодильных машин на мясокомбинат. Дали комнату в коммунальной квартире, куда он наконец перевез заждавшуюся семью. Жену устроил разнорабочей на своем холодильнике, дочку записал в третий класс ближней средней школы.
Училась девочка и в городской школе неплохо, зато после занятий маялась от скуки в крохотной десятиметровке, тосковала по дедовской просторной избе. А выйдя в пыльный дворик с двумя чахлыми кустами сирени, с грустью вспоминала свой ухоженный огород.
Может, с досады и стала она водить дружбу с мальчишками, даже стриглась коротко, как они, не захотела возиться с косичками. Вместо кукол играла в лапту и свайку.
Ей исполнилось двенадцать, когда, поссорясь с начальством, уволился с работы и завербовался на Север отец. О чем они договаривались с матерью, Дуня не знала, только все ждала, когда позовет их отец к себе в далекий Хибиногорск. Каждый день встречала у ворот почтальоншу. Но писем все не было, а через год мать стала получать на нее алименты. Дочери сказала, что дала от у развод, потому что у него есть другая женщина.
— Мама, давай откажемся от его денег, — уговаривала не раз Дуня. — Пусть они подавятся ими!
— Не свести нам концы с концами на свей достатки, — скорбно качала головой рано поседевшая женщина.
— Давай вернемся в деревню.
— Кончишь школу, тогда и решим, как дальше жить…
За десятилетку Дуня Гультяева получила аттестат с отличием, но поступила не в институт, а на годичные курсы механиков машинно-тракторных станций.
Только поработать на колхозной пашне ей так и не удалось.
В августе сорок первого года она уже училась на других курсах — подготовки плавсостава Верхне-Волжского речного пароходства. Девушек и женщин, добровольно приехавших сюда, называли декретками — по имени парохода «Декрет», инициатора призыва женщин на суда. Так когда-то девчат, переселившихся на Дальний Восток, уважительно именовали хетагуровками.
Группа машинистов, в которую ее зачислили, с первых же дней признала авторитет Гультяевой. Она лучше всех знала технику, помогала другим разбираться в схемах паровых машин и дизельных двигателей, наводила чистоту и порядок в общежитии.
Секретарем комсомольского бюро и здесь ее избрали единодушно.
Некоторые после пожалели о своем выборе.
— Товарищи, в нашем порту затор с грузами, — сказала Дуня на одном из первых собраний. — Предлагаю организовать комсомольско-молодежные бригады и вечерами, после учебы, часа по два-три потрудиться на причалах. Часть заработанных денег — в фонд обороны! Я, например, буду отдавать все.
— У нас же по восемь часов в день предметных, а потом еще самостоятельные занятия, — возразила комсомолка Рухлова из группы штурвальных, — Лично я домой прихожу как выжатый лимон. Веника в руки не могу взять.
— Неженок мы и не приглашаем! — оборвала ее Гультяева.
Большинство девушек поддержали предложение. Неделю спустя две бригады курсанток начали работать на разгрузке барж. В будни — через вечер, до обеда — по воскресеньям, Выходили все, за исключением прихворнувших.
А строптивая штурвальная угодила-таки комсомольскому секретарю под горячую руку. На нее пожаловалась жена преподавателя, обвинив в амурничании со своим мужем. Дуня без колебания завела персональное дело. И досталось бы строптивице похлеще, чем когда-то бедной папироснице в школе, однако начальство предпочло спустить все на тормозах.
Только свое мнение Дуня с глазу на глаз Рухловой высказала:
— Я бы таких, которые чужие семьи разбивают, ссылала на Соловки и держала там до седых волос.
До окончания курсов они друг с дружкой больше не здоровались. И в головы обеим не приходило, что недалек тот день, когда сведет их война на палубе одного корабля.
Гультяеву назначили помощником механика на волжский пароход «Тюлень», пол-экипажа которого составляли женщины. Вместе с нею приехала однокурсница штурвальная Клава Сорокина, раньше их прибыли несколько девушек, кочегаров и палубных матросов.
Мужская же половина пребывала в почтенном возрасте. Капитану Евграфу Никодимовичу Чащину перевалило за шестьдесят, бороду с проседью носил старший механик Павел Архипович Лепестков.
Дед[6] с предубеждением относился к матросам в юбках. Ворчал сердито:
— Эдак кто-нибудь из них следом за лопатой в топку вскочит.
Правда, о Гультяевой Павел Архипович мнение переменил вскоре. После первого чрезвычайного происшествия, когда полетела кулиса паровой машины порядком уже облезлого «Тюленя». Двое суток провели они бок о бок в машинном отделении, пока шел ремонт.
— У тебя светлая голова и золотые руки, дочка, — похвалил ее Лепестков после того, как машину ввели в строй. — Тебе бы мужиком следовало родиться…
Не знал, не чаял старый речник, что не порадовал, а, наоборот, обидел Дуню своей похвалой. Она нередко казнилась оттого, что мало в ней женственности. А ей так хотелось научиться мелкой семенящей походке, чтобы постукивали о тротуар каблучки, покачивались бедрышки и оглядывались вслед самые лучшие парни…
Фронт был где-то далеко на западе, но военная зыбь колыхалась уже возле берегов Волги. Сюда хлынули потоки эвакуированных из Прибалтики, Ленинграда и Москвы, с Украины, из Ростовской области. Пассажирских судов не хватало, для перевозки людей переоборудовали сухогрузные баржи.
Перед самым ледоставом один такой караван из Горького в Сарапул на Каме повел «Тюлень». На буксире за ним тянулись две широкозадые баржи-«трехсоттонки» с закрепленными на палубах автомашинами, штабелями ящиков, а в полутемном трюме кутались в одеяла, накинутые поверх пальтишек и стеганок, беженцы. Наспех приспособленные печки-«буржуйки» не прогревали большого помещения с воздушными отдушинами.
Женщин с грудными и малыми детьми, а также заболевших в пути взяли на пароход. Команда отдала пассажирам почти все каюты и самые теплые помещения. Освободили свою тесную носовушку и Дуня с Клавой для трех кормящих матерей. Одна из них, совсем еще девчушка с виду, хлюпая простуженным носом, кутала в застиранное тряпье кукольного ребеночка. Гультяева разорвала ей на пеленки чистую простыню.