реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Нежный – История Далиса и другие повести (страница 9)

18

Во всяком переживаемом человеком страдании, думал он, и уж тем более в страдании дитя заключен вопрос к мирозданию, без ответа на который трудно жить. Да, Бог дал человеку свободу; да, Бог хочет, чтобы человек сам выбрал между добром и злом; и Бог не виновен – если можно так выразиться о Нем, Абсолюте и Всесовершенстве, – что человека тянет ко злу с куда большей силой, чем к делам милосердия и добра. Но накопленное за всю прожитую нами историю зло не проходит бесследно; его не уносит ветер, не смывает дождь; оно становится проклятым камнем, лежащем на сердце человечества, оно калечит души и уязвляет тела. Как не быть страданию в мире царствующего зла, в жестоком, несправедливом, порочном мире?

После его статьи волшебные изменения произошли в жизни Леночки Нестеровой. Один за другим посыпались переводы; порядочную сумму отстегнул владелец трубы Шах-Магомедов. Милосердие, вспомнил Артемьев, иногда стучится в их сердца. Леночке сделали операцию в берлинской клинике «Шарите», и, прощаясь с ней, доктор Шульц сказал на чистом немецком языке: «Yetzt wirdst du nicht kranken»[5].Но странной радостью был рад Артемьев: он рад был за Леночку, которой выпал счастливый билет, и опечален за тех, кто оказался пасынком неласковой к ним судьбы. Когда он сказал об этом, Валентин Петрович возмутился и ответил быстрой своей и временами невнятной речью, что надо благодарить Бога за каждую спасенную жизнь. Обычно помалкивающий Николай Антонович Полупанов вдруг поддержал Артемьева. «Мы тут с грехом пополам одного вытянем, – мрачно сказал он, – а тысяче все равно пропадать». Серебров налетел на него боевым петушком. «Если так рассуждать, – вскрикнул он, – то надо сложить руки и ждать гостью с косой!» «Я не об этом, – отмахнулся Полупанов, и по его лицу с густыми черными бровями, крупным носом и тяжелым подбородком пробежала тень. – Я о том, что мир во зле лежит. И на Небесах терпение истощилось». «Не нам знать, – вступил Илья Абрамович Голубев. – Ты, Коля, – он улыбнулся, – ведь не так часто бываешь на Небесах». Сказав это, он обвел присутствующих ищущим взглядом, как бы спрашивая, оценили ли они его шутку. Но слабой улыбкой ответила только Мила Липатова; Полупанов же процедил: «Все шуточки шутишь». «Нет, нет! – кипел Валентин Петрович и, как дятел, пристукивал по столешнице пальцем. – С такими настроениями… с такими взглядами… нельзя, Коля, нельзя! Ты не веришь в наше дело! И вы, Александр, – обратился он к Артемьеву, – вы у нас человек новый, я вас прошу – никакого уныния, что вот одному помогли, а другим все равно пропадать. Каждый ребенок – это потерянная драхма! Господь вместе с нами счастлив, что она нашлась».

Что ж, думал Артемьев, не так уж он неправ. Если кому бублик, а кому дырка от бублика, если во взгляде государства на человека нет ни капли сострадания, и если невозможно помочь всем страждущим, то пусть хотя бы немногим забрезжит надежда. Мы живем в стране несбывшихся ожиданий. Русская революция начала прошлого века обещала справедливость, а кончила высоченным забором, за которым советская знать жила на берегах реки, текущей молоком и медом; русская революция конца прошлого века сулила свободу и достоинство, а завершилась государственной ложью и полицейской дубинкой. Можно, думал он, жить по Евангелию, а можно по татаро-монгольской прописи, в которой власть существует исключительно ради власти. Можно видеть в человеке образ и подобие Божие, а можно – бессловесную тварь без лица и собственного мнения. Можно беречь свое первородство, а можно променять его на чечевичную похлебку. Он думал также, что нет никого, кто мог бы изменить жизнь так, чтобы она стала милосердней к человеку; следует с подозрением относиться к тем, кто обещает незамедлительное утверждение привлекательных, но вряд ли достижимых свободы, равенства и братства; есть, кроме того, в этом призыве какая-то внутренняя ущербность, какая-то глубинная фальшь, скрытая его звучностью. Из всех попыток осчастливить человечество в конечном счете получалась гадость вроде государства, созданного иезуитами для индейцев Парагвая. Вот если все уверовали бы в Христа – не на словах, не повесив на шею золотую цепочку с золотым крестиком и на этом поставив точку в своем духовном преображении, а свидетельствуя о своей вере своими делами – тогда, может быть, взошло бы над землей солнце правды, сострадания и любви.

Но кто с полным правом может сказать о себе – я христианин? Иов Почаевский с его пещерой, в которой ни лечь, ни встать? Симеон Столпник, тридцать лет простоявший на столпе? Иоанн Многострадальный, который мало того, что носил на себе вериги, пудов, должно быть, не менее трех, и тридцать лет сидел в затворе. – так еще однажды на весь Великий Пост закопался по самые плечи? Боже! Я не выстою на столпе и одного дня; и в пещере не выживу; и вериг не вынесу.

Означает ли это, что христианство – ноша, которой мне не поднять? Или эти пещерники, столпники, веригоносцы лишь часть христианства, знаменующая собой победу духа над плотью? Однако, что будет, если все вдруг полезут на столпы, скроются в пещерах и повесят на себя тяжеленные цепи? Что будет с миром, который они покинули? Между прочим, это еще вопрос: труднее ли стоять на столпе, обитать в пещере и носить вериги, чем жить обычной жизнью среди обычных людей. «Боже, – поднял он голову к низкому серому небу, сыпавшему мелким дождиком, – укажи, как мне жить. Только в пещеру не посылай».

Он стоял у выхода из метро, выглядывая, вывернет ли из-за угла нужный ему автобус. Был июнь, первая половина, не по-летнему прохладный день. «Браток, – услышал он робкий голос, – а, браток…» Он обернулся и увидел заросшего седой щетиной человека в пиджаке с прорванным локтем, спортивных штанах и сандалиях на босу ногу. «Слышь, браток, мне бы согреться…» Артемьев молча смотрел на него. Вот пришел к тебе твой брат и молит о помощи. Дождь, прохладно. Он слаб, голоден; он замерз. Нормальный человек возмутился в Артемьеве. Да ты взгляни на него! На нем печать оттиснута: бомж, алкаш, ночевки по подвалам, попрошайничество, мелкое воровство, за которое его бьют. Вон, бланш у него как сияет. Пропил все: семью, честь, совесть, и твои деньги, если дашь, тут же пропьет. Артемьев вздохнул. Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне. «Тебя как зовут?» – спросил он, с несвойственной ему легкостью обратившись к незнакомому человеку на «ты». «Не в этом дело, браток, – отозвался тот. – Мне бы поправиться». «И все-таки», – сказал Артемьев. «Ну, Сергеем. Паспорта не проси, паспорта нет». Не делай глупости, предупредил Артемьева его нормальный человек. Будет скандал, я тебе обещаю. И Евангелие не спасет. Артемьев снова вздохнул. «Ну, пойдем, друг». «Это куда же? – встревожился и отступил на шаг Сергей. – Погоди, а ты не мент часом? Мне в ментовке делать нечего. Все почки вы мне отбили». «Нашел мента, – усмехнулся Артемьев. – Домой ко мне пойдем. Тут недалеко». «Да ты чего… Зачем? Ты лучше дай мне денег сколько можешь». «Пойдем, пойдем. Тебя в гости зовут, а ты упираешься». «Да как-то я сегодня не очень… Не при параде, – мрачно проговорил Сергей. – Я тебя не знаю. Мало ли что…» «Пойдем, – повторил Артемьев. – Отогреешься. Вон как тебя колотит. Вот и автобус».

На второй остановке они вышли, пересекли двор и остановились перед подъездом, в котором жил Артемьев. Магнитным ключом он открыл дверь и распахнул ее перед своим госте. «Входи». Тот потоптался, оглянулся, махнул рукой и переступил порог. Консьержка, Аделаида Павловна, строгая дама с завитыми и подсиненными седыми волосами, недовольно спросила, указывая на Сергея: «Он с вами, Александр Алексеевич?» «Со мной, – откликнулся Артемьев. – Старый товарищ. Сто лет не виделись». «Ну-ну», – им вслед неодобрительно произнесла Аделаида Павловна. В лифте, стоя лицом к лицу своего гостя, Артемьев смог получше рассмотреть его – лоб в морщинах, глаза с покрасневшими белками, отдававший в красноту синяк под правым глазом, грязная рубашка, рваный пиджак… «Все увидел? – усмехнулся Сергей. – Зря ты это…» «Что зря?» «Затеял это зря. Зачем тебе?» «Действительно, – засмеялся Артемьев. – Зачем?»

Дима вышел навстречу и, увидев незнакомого человека, вопросительно посмотрел на отца. «Это наш гость, – объяснил Артемьев. – Сергей… А по батюшке?» «Николай был отец», – хмуро сказал Сергей. «Вот, Дима, Сергей Николаевич к нам пришел». «Очень приятно», – промолвил Дима и еще раз глянул на отца. «Та-ак, – принялся командовать Артемьев, – чего мы стоим? Сергей, ты чего встал столбом? Начнем с ванной. Ты свое все снимай и сандалии твои французские… У тебя какой размер? Сорок второй? Я так и думал. У меня кроссовки почти не ношеные. Давай, давай. Отогреешься, помоешься, сразу лучше станет».

Час спустя все сидели за столом. Чистый, согревшийся, побрившийся и одетый в чистую рубашку с плеча Артемьева и такого же происхождения почти новый пиджак темно-синего цвета, брюки, носки и уже помянутые кроссовки, Сергей Николаевич выпил одну за другой две рюмки водки, после чего с ним случились благотворные перемены. Если возле метро он выглядел на все шестьдесят, то теперь было видно, что ему, наверное, нет и пятидесяти, тусклые глаза просияли и оказались зеленовато-голубыми, на лице как будто бы стало меньше морщин, и единственное, что портило облик гостя, так это отсутствие у него передних зубов. Зная об этом своем изъяне, Сергей Николаевич время от времени стыдливо прикрывал рот ладонью. Между тем, Дима исподволь рассматривал гостя, и видно было, что его томит любопытство, и ему не терпится узнать, кого папа привел в их дом. Наконец, он решился и задал вопрос. «А где вы живете?» – спросил он, и тут же получил от Артемьева выговор: «Не лезь к Сергею Николаевичу. Дай отдохнуть». Но Сергей Николаевич торопливо выпил еще одну рюмку, улыбнулся, прикрыв рот рукой, и сказал, ну, почему пацану не узнать, кто я и откуда и где живу.