реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Нежный – История Далиса и другие повести (страница 10)

18

Был, был у меня дом в Москве, в Марьиной Роще, хорошая квартира, такая, к примеру, как ваша. А потом… Он потянулся к бутылке, но, перехватив взгляд Артемьева, молвил просительно: «Последняя». И опять он выпил быстро, в один глоток, словно боясь, что у него отнимут рюмку, а, выпив, некоторое время сидел молча, опустив голову, кроша хлеб, собирая крошки и закидывая их в рот. Он захмелел, и Артемьев с опаской подумал, что не знает этого человека, не знает, как действует на него спиртное. Такая была квартира, с тоской сказал Сергей Николаевич. Светлая, Солнечная. Теплая. Жена была. И вот такой же пацаненок, кивком головы указал он на Диму. А потом… А! – махнул он рукой. Секунда, и вся жизнь поломалась. Я водила, у меня КамАЗ был, и на этом КамАЗе поздно вечером на Варшавском шоссе сбил человека. Он еще в сознании был, когда я к нему подбежал. Молодой совсем парень. Кричал ему, куда ты лез на красный свет?! Там же переход подземный, все там переходят, а тебя куда понесло?! Что я теперь делать буду?! У него в груди булькнуло, и он обмер. Насмерть я его сбил. Я виноват?! Нет, ты скажи, я виноват?! У меня скорость была шестьдесят, я всегда аккуратно… У меня же зеленый. А его понесло мне под колеса. Он замолчал, повертел рюмку в пальцах и вопросительно глянул на Артемьева. Тот кивнул. Последняя. Сергей Николаевич выпил, выдохнул, наколол на вилку кусочек селедки, понюхал и вернул его в тарелку.

«А дальше?» – спросил Артемьев и посмотрел на Диму. Тот сидел, не шелохнувшись. «Дима, – сказал Артемьев, – а не пора ли тебе за уроки?» «Но папочка! – умоляюще воскликнул Дима. – Я все сделаю! Я успею!» А дальше… Сергей Николаевич усмехнулся. Дальше мат королю. Два года топтал зону, письма писал, дождись, мол, меня, моя дорогая, сама понимаешь, в какой переплет я попал, а мне ни ответа, ни привета. Он опять усмехнулся виноватой, жалкой усмешкой. Там другой нарисовался. И как так у нее получилось, я без понятия, но развелась и меня выписала. Квартира, правда, вся ее, там метра моего нет. «Так надо было в суд!» – с жаром сказал Артемьев. Сергей Николаевич кивнул. «Надо. Но я сломался».

«Саша, – сказал он просительно, – ты позволь мне еще… И все на этом. Точка». Своей рукой наполнил ему рюмку Артемьев, и Сергей Николаевич медленно выпил и склонил голову. Разве такой он представлял свою жизнь? Разве думал, что будет просить у людей на выпивку? Кто даст, а кто пошлет куда подальше… Разве думал, что будет жить в подвале, где пищат и шныряют крысы? «Крысы? – выдохнул Дима. – Большие?» Сергей Николаевич развел руки не меньше, чем на полметра. «Оковалки. Умные твари». Дима ахнул. «Здоровые какие! Их, наверное, даже кошки боятся». «Меня, – сообщил Сергей Николаевич, – за палец укусила». Он показал укушенный палец, и Дима участливо на этот палец посмотрел. Но хуже всякой крысы тоска грызет. Выпьешь – и вроде отпустит. Голова дурная, думать лень, вспоминать неохота. А как протрезвеешь… Не дай тебе, Саша, Бог, такая тоска. Жить не хочется. Зачем я живу? Кому нужен? Дожил до сорока восьми лет – а зачем? И парень тот… ну, которого я… как заноза в душе. Ты скажешь – сын у тебя. Да, есть сын, но он уже не мой сын. Я однажды выждал, когда дома кроме него никого не будет, и в дверь позвонил. Он открыл. У меня вот тут, – он ударил себя в грудь кулаком, – как огонь в печке. И слезы. Я не хочу плакать, а они сами. Сынок, говорю, как я рад! А он… Знаешь, что он сделал? У него лицо холодное такое стало, злое, и он дверью передо мной как хлопнет! Веришь, я чуть не упал. Свет в глазах пропал, все черно стало. Я за стенку держусь, а сам думаю, только бы не упасть. Лягу здесь, у дверей, а она придет со своим новым, и поглядит, и скажет, допился мол. И я так тихонечко, тихонечко, за стенку держусь и вниз. Во дворе на лавочку сел, сижу и плачу. Какая-то старушка меня спрашивает, вам плохо?

А у меня словно сердце на куски разлетелось. – Сергей Николаевич закрыл глаза ладонью. – Вот и сейчас, – сдавленным голосом сказал он, – не хочу, а они сами…»

Вошедшая Галя застала неубранный стол с бутылкой посередине, в которой водки оставалось едва ли на два пальца, Артемьева, внушавшего кому-то по телефону, что человеку надо срочно помочь, и на диване накрытого пледом крепко спящего незнакомца. Сказать, что она была разгневана – ничего не сказать. «Кто тебе позволил, – тихим яростным голосом проговорила она, глядя на Артемьева с таким выражением, словно собиралась его испепелить, – устраивать из дома ночлежку? Да еще с водкой! Сейчас же… сию минуту… чтобы и духа не было!» На ее голос появился Дима. «Ага! – вспомнила она. – Вы хотели собаку? Никакой собаки! Никакой вони, никакой грязи, никакой шерсти!» «Но мамочка! – жалобно вскрикнул Дима. – Я тебе обещаю, я буду убирать!» «И чтобы я об этом больше не слышала! Всё! – крикнула Галя. – И ты, – обернулась она к Артемьеву, и он подумал, что даже самое красивое лицо может быть обезображено злобой. – Выпроваживай своего гостя. И вообще: нам надо с тобой, наконец, решить, как жить дальше». Тут Сергей Николаевич всхрапнул, впрочем, вполне деликатно, что вызвало у нее новый приступ ярости. «Он еще храпеть здесь будет! – на покрасневшей ее шее вздулись вены. – Вон!» Она сорвала плед с Сергея Николаевича. Тот открыл глаза, и, моргая, растерянно смотрел на нее. «Вон! – повторила она. – И тебе тоже, – с ненавистью сказала она Артемьеву, – Христосик, давно пора собираться». «Мама! – зарыдал Дима. – Не прогоняй папу!» Теперь и у Артемьева сдавила горло ненависть. «Сука, – подумал он. – При Димочке. Ах, сука». Он привлек сына к себе, положил руку ему на плечо и глубоко вздохнул. «Не плачь. У мамы, наверное, неприятности на работе, она расстроена». Сергей Николаевич поспешно поднялся с дивана и стал обувать кроссовки. «А эти кроссовочки, – заметила Галя, – я когда-то сама покупала». «И прекрасно, – отозвался Артемьев. – Вот и пригодились».

Горестно качая головой, Дима отправился делать уроки; Сергей Николаевич, переминаясь с ноги на ногу и поглядывая на бутылку с остатками водки, стоял возле Артемьева, который быстро писал что-то в блокноте. Вырвав листок, он протянул его Сергею Николаевичу. «Поедешь в Люблино, там «Дом ночного пребывания», тебе помогут. И вот пять тысяч… на первое время. Больше не могу. И гляди, Сергей, это твой шанс. А иначе… Да ты сам знаешь, что иначе».

Потом он убирал со стола, мыл посуду, с отвращением допил оставшуюся водку и говорил себе, успокойся и подумай. Жить так нельзя, это ясно; но как иначе, он не знал. Он чувствовал себя путником, заблудившимся в незнакомом лесу. Куда идти? Артемьев вытер руки и опустился на стул. В голове приятно шумело, хотелось лечь и уснуть. Но нельзя было спать, не додумав какой-то очень важной мысли. Положим, он разведется. Нет, нет, нельзя было допустить этого! Оставить Димочку он не мог – это было бы с его стороны ужасным предательством, подлой изменой, поступком, которого он себе никогда не простит. У него душа опустеет. Была, однако, еще одна причина, по которой он не мог развестись с Галей. Он не должен был расставаться с ней, потому что его и ее сочетал Бог. Написано: Что Бог сочетал, того человек да не разлучит. Но ее прелюбодеяние – разве не является оно достаточным поводом, чтобы бежать от ее нечистоты, лжи и лицемерия? Разве не ставит оно крест на их совместной жизни? Разве не дает ему права обвинить ее – и с незамутненной совестью с ней проститься? Но ведь любил же он ее: и она любила его. Где все это? Где радость от ее взгляда, улыбки, прикосновения? Где нежность, сострадание, понимание? Где счастье их близости, горячечного шепота, блаженного бессилия? Он вспомнил ее закрытые глаза, прерывистое дыхание и мучившую его своей загадочностью полуулыбку на губах. Он допытывался: ты о чем? И всякий раз она отвечала, что он все равно не поймет. Но в самом деле, с недобрым чувством думал теперь он, почему она улыбалась? Вспоминала? Что? Или кого? Своих любовников? Теперь он был убежден, что и раньше она была ему неверна, и, если бы он не был слеп, как крот, он давно бы все понял и поставил бы точку в их отношениях. Но какое ужасное… ужасное… он не находил слова. Коварство? Предательство? Ужасная грязь.

Казалось, ему теперь должно было быть все равно, с кем она была близка в ту пору, когда их брак существовал не только на бумаге. Он сам не ожидал, что его с головой накроет чувство, в котором поровну было и боли, и отвращения. Он встал и прошелся по кухне со сжатыми кулаками. Войти к ней в комнату и сказать: я все понял. Мне надо было раньше понять, какая ты дрянь. Она рассмеется ему в лицо. Боже, как стыдно. Но, может быть, подумал он, это плод его воображения? Его мнительности? Его нынешнего отношения к ней? Или так ему отозвалась его совсем не блиставшая чистотой добрачная жизнь? Артемьев взглянул на свое прошлое – и с покаянием понял, что ничего другого он не заслужил в нынешней жизни. Он вспоминал прежние свои увлечения, иногда казавшиеся ему любовью до гроба, но рано или поздно сменявшиеся охлаждением, – вспоминал и думал, что было бы даже странно, если бы его брак оказался счастливым. Одна из его подруг, которой он, теряя от вожделения голову, клялся в любви и верности на всю оставшуюся жизнь, сказала при расставании, что не будет ему отныне счастья. Он простонал. Да, да, именно так она сказала: не будет счастья. Наташа ее звали. Она настолько была уверена, что станет его женой, что купила обручальные кольца – себе и ему. «Хочешь меня окольцевать, как птицу редкой породы?», – смеясь, говорил он. Она отвечала: «Мечтаю». Почему он не женился на ней? Большей любви и преданности он так и не встретил. Он обманул ее – и ясно, словно это случилось вчера, вспомнил, как уезжал в командировку, и как пришла его провожать другая, и как появилась Наташа. Лицо ее помертвело, когда у вагона она увидела Артемьева с новой его подругой, и, не сказав ни слова, повернулась и ровным шагом пошла прочь.