реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Нежный – История Далиса и другие повести (страница 8)

18

У нас, с подкупающей задушевностью проговорил затем Серебров, обстановка семейная. Все друзья, единомышленники, посещаем один храм, у одного священника, он духовник нашего фонда, отец Иоанн, чудесный наш батюшка, у него исповедуемся. Когда делаешь святое дело, возможны ли пререкания? ссоры? обиды? Что вы, что вы! Валентин Петрович всплеснул руками. Да никогда! Если желаете, наши подопечные нас воспитывают. Кто будет столь бессердечен, что в виду таких несчастий станет сводить свои мелкие счеты, сплетничать, завидовать, в глаза говорить одно, а за глаза – другое. У нас этого никогда не было, и, даст Бог, не будет. Вот так, мой дорогой, подытожил Серебров, и у Артемьева возникло смутное опасение, не окажется ли он «белой вороной» в семействе Валентина Петровича. Да, с вымученной улыбкой произнес он, у вас здесь… Он не нашел нужного слова и взамен постарался придать лицу выражение искреннего восхищения. Получилось не очень. Тогда он торопливо заговорил, правда, с какой-то дребезжащей ноткой в голосе, что хотел бы в меру своих скромных сил принять участие в этом благородном деле. Серебров пристально на него глянул. Теперь главный вопрос, объявил он. Крещены ли вы? Веруете ли? Бываете ли в храме? Артемьев трижды кивнул и добавил, что с недавних сравнительно пор. Кроме того, неловко было ему говорить о своей вере. Ему казалось, что, рассказывая о своих отношениях с Богом постороннему человеку, он непременно допустит неточность, что-то скажет не так, умолчит о важном и, чего доброго, спугнет свою веру, еще не пустившую глубокие корни в его душе. И вообще, он даже представить себе не мог, как можно передать то неизъяснимое, радостное, тревожное, волшебное чувство, которое теперь обитало в нем и которое он так боялся растратить в никчемных разговорах. Как, к примру, он мог бы сказать, что страх смерти теперь не имеет над ним прежней власти; что ему мало-помалу открывается истинный смысл жизни, заключающийся в стремлении к правде, любви и добру; и что ему кажется, он становится другим человеком – со склонностью более прощать, чем осуждать, но и с большей, чем прежде, непримиримостью ко лжи, насилию и лицемерию.

Что ж, мой дорогой, проговорил Валентин Петрович, доброжелательно взглянув на Артемьева. Милости просим. Но – таков наш порядок – с испытательным сроком. Три месяца.

Несколько дней спустя Артемьев знал всех сотрудников фонда, которых вместе с Серебровым было пять человек. Из них, несомненно, главной – вровень с Валентином Петровичем – была бухгалтер Нина Викторовна Изюмова, неопределенных лет, сухая и прямая, как палка, всегда ходившая в темном – от платка на голове до башмаков с блестящими пряжками. Она располагалась отдельно от остальных – в маленьком кабинете с иконой Казанской Божьей Матери, компьютером и заваленном бумагами столом, за который она садилась ровно в десять и сидела до восемнадцати с двумя перерывами на чай. Среди трех других сотрудников была одна женщина лет сорока, Мила Липатова, смущавшая Артемьева своей привычкой в разговоре засматривать собеседнику в глаза, глубоко вздыхать и говорить, что Господь все управит или Господь читает в сердцах. Были еще: Николай Антонович Полупанов, хмурый человек с густыми черными бровями, утверждавший, что конец света совсем не за горами, а уже при дверях, и Илья Абрамович Голубев, маленький, кругленький, с пухлыми, всегда чисто выбритыми щеками. Знакомясь, он долго жал Артемьеву руку и говорил, рад, очень рад хорошему человеку. Вместе будем служить доброму делу. Познакомился Артемьев и с духовником фонда, отцом Иоанном, писаном красавцем с синими глазами, чем-то напоминающем артиста Алена Делона. Мучительно краснея, Артемьев положил правую ладонь поверх левой, в полупоклоне приблизился к отцу Иоанну и едва слышно прошептал: «Благословите». Тот осенил его крестным знамением, но руки целовать не дал, а возложил ее на голову Артемьева со словами: «Очень рад новому сора-ботнику на ниве Христовой». И голос у него был красивый – мягкий и низкий.

Артемьеву он понравился – как, впрочем, кто меньше, кто больше, и остальные сотрудники за исключением, быть может, Нины Викторовны, бухгалтера, с ее темным, почти монашеским одеянием и низко надвинутым на лоб платком. Но, думал он, где ты видел симпатичных бухгалтеров? В газете, где он начинал, бухгалтером, к примеру, была грузная женщина с неизменной папиросой во рту и оплывшим лицом болотной жабы, которая выдавала зарплату так, будто подавала милостыню назойливому нищему: на, отвяжись. Из кабинета же Нины Викторовны – будем справедливы – сотрудники выходили с довольными и, на взгляд Артемьева, даже просветленными лицами. Месяц спустя после того, как его зачислили в «Спаси и сохрани», в день зарплаты, она выкликнула его фамилию. Он вошел, сел рядом с ее заваленном бумагами столом, она, не говоря ни слова, указала ему, где расписаться, и вручила конверт; он сказал: «Спасибо» и приподнялся, чтобы уйти, но так же молча она придвинула к нему вторую ведомость, пальцем с неровно обстриженным ногтем показала, где следует ему оставить свою подпись, и протянула еще один конверт. Конверт он принял, но смутился и спросил: «А это за что?» Она взглянула на него из-под платка зеленоватыми глазами и не без яда в голосе ответила: «За ваши успехи».

Из сотрудников на месте была только Мила Липатова, готовившаяся к встрече с возможным жертвователем, вставшая перед зеркалом и придирчиво осматривающая свое отражение. «Вот вы, Саша, – обратилась она к Артемьеву, – как вы находите, не очень легкомыслен мой пиджачок?» И она одернула полы пиджака приятных серых тонов. «Строг и вам к лицу, – отозвался Артемьев. – Он дрогнет, ваш жертвователь, вот увидите». «Господь управит», – вздохнула она, села за стол и взяла телефон. «Откройте тайну – садясь напротив, спросил он, – Не знаете ли, что это за второй конверт к зарплате?» «Второй? – она наморщила гладкий лоб и долгим взглядом посмотрела Артемьеву в глаза. – Какой второй? Ах, вы о дополнительном вознаграждении… Вообще-то у нас не принято это обсуждать. Это Валентин Петрович. Он находит возможности… ресурсы… Милость Божия, вот что это». Артемьев не стал донимать ее вопросами, но второй конверт какое-то время еще сидел в нем занозой. Тут зарплату неловко получать, а тебе еще и с неба манна в виде второго и довольно пухлого конверта. Он несколько дней думал об этом, но затем поехал в Рязань, к Леночке Нестеровой, двенадцати лет, у которой обнаружена была редкая для ее возраста опухоль – хондросаркома. Через год после операции возник рецидив. Спасать девочку повезли в Москву, в Онкоцентр, где веселый врач с кавказскими усами описал, как Лене иссекут опухоль, укрепят позвоночник чем-то вроде металлического каркаса и на несколько месяцев усадят в инвалидное кресло. «А встанет ли?» – робко спросила мама, Екатерина Ивановна. «Должна встать!» – бодро сказал врач. Екатерина Ивановна представила Лену, на многие годы прикованную к инвалидному креслу, и ей стало дурно. «А где, – едва промолвила она, – еще… это делают?» Веселый врач стал еще веселее. «В Италии, – засмеялся он. – В Японии. В Германии».

Пока Екатерина Ивановна рассказывала, а Артемьев слушал, Леночка, худенькая девочка с длинными ногами жеребенка, сидела на диване, привалившись к отцу, крепкому человеку лет сорока. «В Германии… в Италии, – с мучительной улыбкой проговорила Екатерина Ивановна. – Где нам такие деньги взять?» «Папа, – тихо сказала Леночка, – а почему у нас нет денег»? «Я посчитал, – обняв ее за плечи, мрачно произнес отец, – нам надо год не есть, не пить, не платить за квартиру… вообще не жить…»

Артемьев написал о Леночке, ее маме, ее отце. И пока писал, пока пытался представить себе обрушившийся на них ужас, охватившее их отчаяние, чувство бесконечного одиночества – думал, что огромной стране с ее нефтью и газом, с ее ископаемыми и рукотворными богатствами, дворцами ее богачей, с ее ракетами, бомбами и танками совсем нет дела до человека, одного из ста сорока миллионов, – как он живет, ходит в магазин, смотрит на цены и прикидывает, что ему по карману, а о чем нечего и думать, как он часами сидит в коридоре поликлиники, как идет в аптеку, где сокрушенно качает головой и говорит, что проще умереть, – во всяком случае, дешевле. Кто его услышит? Кто поймет? Кто обнадежит? Кто скажет, с любовью глянув на него: «Погоди. Потерпи еще немного. Не за горами новая жизнь»? Он горько смеется. Его так часто и так бесстыдно обманывали, что он давно уже никому и ничему не верит.

В жизни, думал Артемьев, и ему становилось зябко от открывающейся перед ним бездны, есть какой-то мучительный изъян, какая-то изначальная несправедливость, если Леночка Нестерова в ее двенадцать лет оказалась в шаге от смерти. Он задал себе вопрос: почему она? Почему милосердный Бог – а Бог милосерден, в чем не может быть никакого сомнения, – послал ей смертельную болезнь? Она наказана? За что? Не может быть такой вины у девочки, чтобы ей было отомщено с такой запредельной жестокостью. За грехи родителей? Послушайте! Неужто наш Господь подобен кремлевскому злодею, мстившему изменнику Родины лютыми гонениями на его родных – взрослых и детей, стариков и женщин – всех без исключения? Но дыхание затруднялось и с лихорадочной скоростью начинало стучать сердце при мысли, что ведь и на Димочку мог бы пасть безжалостный выбор, и что он, Артемьев, как одержимый, носился бы сейчас по всей Москве в поисках проклятых денег, в которых, однако, заключено было бы спасение его ненаглядного, его ангела, его единственного. Послушайте! Христос крестной Своей смертью искупил наши грехи. Тогда, требовал он неизвестно от кого, скажите мне, почему страдают и умирают дети? Тут не одна слезинка ребенка – тут океан детских слез, пролитых от мучений и от леденящего страха перед тем черным, жестоким и беспощадным, что отнимает свет, дыхание и саму жизнь.