реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Испепеленный (страница 4)

18

Не помню, почему мы оказались у сортира почти в полной темноте, — кажется, это случилось после соревнований по волейболу. Так что в тот вечер я тайно радовался, что мою физиономию почти не разглядеть: мне никак не удавалось изобразить умиление, с которым пацаны слушали утонченное хлынов­ское мурлыканье:

— Тихо-тихо чокнулись бокалы, на подушку капли уронив, и, надетый женскою рукою, щелкнул в темноте прозерватив.

Девушка эта была не из нашей школы, какая-то более простецкая, наша бы не стала проходить мимо Хлына в темноте, когда в школьном дворе уже никого не было. А когда она вышла, Хлын преградил ей дорогу и посветил в лицо фонариком. И даже в его желтом свете стало видно, как она побелела. Она попыталась шагнуть вправо, влево, но широкого Хлына обойти было невозможно… И я не выдержал:

— Ладно, пацаны, посмеялись… Пускай шлепает, куда шла.

Обратиться к Хлыну я не решился, но он все понял и повернулся ко мне, ослепив фонариком теперь уже меня, и девчонка прошмыгнула мимо и с безопасного расстояния выкрикнула с ненавистью:

— У, пидарас!

А Хлын выключил фонарик и, подождав, чтобы ко мне вернулось зрение, вальяжно поинтересовался:

— Ты что, блюститель морали? — знал слово «мораль» гнида. — Или ты тут смотрящий? Ты зону топтал? А вокруг мороженого хера босиком бегал?

— Нет…

— А чего тогда выступаешь? Тут и без сопливых скользко.

Хлын не спеша извлек из кармана пиджака пустую сигаретную пачку, скомкал ее и обронил мне под ноги. Затем посветил на нее фонариком.

— Ты чего соришь? Подними.

— Так я ее не бросал… Хлын, ты чего?..

— Кому Хлын, а ты зови меня просто: Хозяин. Ты будешь поднимать?

— Так я же не…

Хлын лениво хлестнул меня по щеке тыльной стороной ладони, и моя сжавшаяся в кулачок душонка отчаянно завопила: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!!!…

И мне открылось, что грязь может быть смыта только кровью. Пусть он не надеется пару раз смазать меня по морде и торжественно отбыть с почетным эскортом, пусть лучше он изобьет меня до полусмерти, чтоб это был ужас, а не презрение. И я изо всех сил врубил кулаком по его едва различимой мясистой роже. Но Хлын был опытный боец. Он успел отбить мой кулак и тут же ослепил меня фонариком. Но я ударил по фонарику, и он улетел в темноту, и светил нам уже снизу. И все-таки сначала Хлын забавлялся. Размахивался правой, а ударял левой в солнечное сплетение. А когда я от невыносимой боли сгибался пополам, бил коленом в лицо. Я падал, но с трудом поднимался и получал удар в горло, от которого заходился раздирающим кашлем, а Хлын в это время не спеша расквашивал мне физиономию. Боли я уже не чувствовал, только слышал далекий звон в голове и различал желтые вспышки в глазах. Не знаю, сколько раз я падал и через силу, шатаясь, поднимался, пока наконец и до Хлына начало доходить, что дело может кончиться плохо.

— Слышь, братва, — обратился он к застывшим на месте пацанам, — свяжите его, что ли, неохота срок тянуть из-за придурка.

Когда меня вывели под руки под уличный фонарь, при всей моей очумело­сти я разглядел выражение ужаса на лицах пацанов. А мама, увидев меня, только что не упала в обморок, так что осматривал меня и обмывал теплой водой над ванной в основном отец. Потом скорая помощь, приемный покой, рентген головы, есть сотрясение, нет сотрясения, светят фонариком в глаза, стучат молоточком по прыгающим коленкам, провалов памяти нет, особой тошноты тоже, на вопросы отвечаю раздувшимися губами с трудом, но осмысленно, кто меня так отделал, не знаю, какая-то пьяная компашка, и в конце концов, обработав ссадины, меня отпускают домой. Утром смотрю на себя в зеркало — как будто кто-то неумело, размазанно меня нарисовал, а потом раскрасил в синее и фиолетовое. Но голова соображала вроде бы нормально, план у меня был ясный и твердый.

Акдалинская автобаза располагалась на окраине среди домишек частного сектора, и я, слегка пошатываясь, напрасно обошел ее вдоль бетонной ограды — никаких автомобильных внутренностей обнаружить не удалось. Зато вахтерша воззрилась на меня с таким ужасом, что беспрекословно вынесла мне точно такую медную трубочку, какая мне была нужна. Видимо, я все-таки плоховато соображал: я даже не сходил домой за молотком, а расплющил конец трубочки на бетонном поребрике половинкой кирпича. Но деревянную болванку пистолета я выпилил ножовкой для металла: поджиг вышел — заглядение. Я соскоблил в ствол целый коробок, а вместо дроби всыпал несколько камешков. Хлын сидел на своем обычном месте у сортира и что-то по обыкновению вальяжно заливал. «Три раза, не вынимая», — донеслось до меня. Был месяц май, и на нем сияли оранжевая расписуха в кривляющихся зеленых огурцах и обтягивающие его мясистые ляжки лазурные брючата. Я направил на него поджиг и скомандовал:

— Встань!

И Хлын побелел, как его вчерашняя жертва. И начал медленно подниматься, не сводя с меня оцепеневших глаз. Когда он окончательно выпрямился, я изо всех сил отвернулся и чиркнул коробком по спичке, прижатой к пропилу. Бахнуло так, что все присели, а меня страшно шибануло в правый глаз. Я схватился за него — глаз вроде был на месте, но рука оказалась залитой кровью. А Хлын медленно проступал из голубого дыма. Он был совершенно цел, только его лазурные брючата в паху потемнели от влаги. Обоссался, понял я безо всякого торжества. Потом посмотрел на свой поджиг — сплющенная задняя часть трубки была развернута грубыми лепестками.

Глаз удалось сохранить, но зрение упало почти до нуля. Зато в университете меня из-за этого освободили от военной кафедры (я всем говорил, что я пацифист). Хлын у сортира больше не появлялся, но и я почувствовал какое-то отчуждение от пацанов: я не должен был впадать в такой истребительный пафос из-за пустяковой, в общем-то, обиды. Но заинтересованные взгляды девочек я начал ловить на себе гораздо чаще. Шрам на роже, шрам на роже для мужчин всего дороже. Но мне было не до них. Ну а девушки, а девушки потом. Меня ждал хрустальный Дворец Науки на сияющей вершине.

 

А сияющей вершиной был Ленинград, на эмблеме Ленфильма освещавший своими могучими прожекторами вздернувшего Россию на дыбы Медного всадника. А там я навеки влюбился в мои милые, нарезанные чудными ломтиками Двенадцать коллегий с их бесконечным, ведущим в любимую библиотеку Горьковку коридором, осененным, справа, стеклянными шкафами со старинными книгами и, слева, портретами потрудившихся здесь великих ученых (самых за­служенных даже удостоили запыленных временем белых статуй). Меня ни миг не посещала мечта сравняться с ними, я грезил лишь о том, чтобы мне позволили поселиться под их сенью.

Ленинградская сказка продолжилась тем, что в общаге на Васильевском острове меня поселили с аспирантами. Один был таджик по имени Шоди, другой еврей по имени Лева. Шоди был похож на Тосиро Мифунэ, а Лева на своего тезку Ландау. Шоди наконец дал мне ответ на давно волновавший меня вопрос, каким образом ханам удавалось обслужить сто или сколько там жен. Оказалось, ханы ежедневно съедали целую пиалу костного мозга. Лева же привел меня в восторг сенсационной новостью: синус вовсе не отношение противолежащего катета к гипотенузе, а ряд! Бесконечный многочлен!!

Зато когда, оставшись со мной наедине, Лева сообщил, что физики «режут» евреев, эта новость не произвела на меня ни малейшего впечатления: я же русский, у меня это даже в паспорте прописано. И если уж я по обеим математикам играючи получил две пятерки, то в физике, где я действительно ас…

Я и до сих пор лучше умею вдумываться во что-то реальное, чем жонглировать абстракциями. И все вопросы, которыми меня забрасывали физики, — один большой, старающийся казаться суровым, другой тощий и ядовитый с длинной змеящейся улыбкой, — я отбивал мгновенно, как теннисные подачи. И большой сурово кивал, а тощий язвительно усмехался: «Да? Вы так думаете?» Так что под конец я уже чуть ли не лез в драку: «Да! Я так думаю!!» Вопросы сыпались все более трудные — подозреваю, что, кроме меня, на них никто бы не ответил, факультет был все-таки математический, но я был в отличной форме, хотя понемногу все-таки начал нервничать, чего ядовитый и добивался. И в последней, самой трудной задаче суть я сразу понял правильно, но с простейшими выкладками все-таки провозился минут десять вместо одной — ошибался, зачеркивал, в общем, стыд. Но большой сказал: «Ставим вам четверку» (мне бы хватило и тройки). А когда ядовитый заизвивался: «Стоит ли?..», — большой веско припечатал: «Товарищ соображает».

И я снова забыл о еврейском вопросе года на три-четыре, хотя на факультете нашего брата-изгоя тогда была вроде бы чуть ли не четвертая часть — до какой-то арабско-израильской войны, за которую нас заставили расплачиваться.

Как меня занесло на математику? Главный эксперт по математическим дарованиям, прочитав мою чемпионскую работу, сказал мне, что такой логики он еще не видел и мне нужно идти на математику. «А как же магнитная гидродинамика?» — «С математическим образованием ты везде сможешь работать». Везде — это классно! Я ведь собирался еще и на исследовательском судне обойти вокруг света.

Наше общежитие на Васильевском с обожаемыми буквами Л-Г-У на знаменосном фасаде цвета бачкового кофе с молоком — это была не только новая родина, но и родной дом, и даже более родной, чем настоящий, потому что здесь никто за тобой не следил. И на занятия хочешь, вставай, не хочешь, не вставай, — прогульщик, сумевший вовремя написать все контрольные и сдать сессию на отлично, уважался гораздо больше, чем круглый отличник, у которого дома ведро пота стоит. Я уже в весеннюю сессию вышел в такие романтические прогульщики, отправляясь на контрольные с предвкушением очередной победы. Правда, в первые месяцы нас сразу ошарашили тупой вычислиловкой — деление многочленов, возня с матрицами, — так на зоне встречают дубинкой по спине, чтоб ты не возомнил о себе слишком много. Но когда начались задачи, где надо было соображать, я сразу вышел в первый ряд. Что автоматически превращало меня в первого парня в глазах наших умных девочек. А когда я одним ударом теоремы Виета расколол задачу, над которой остальные корячились методом математической индукции, я навеки покорил сердце самой умной девушки с нашего курса — еврейской девочки с персиками, дочери профессора-китаиста и доцента-германиста. Мы все с нашим гомоном и толкотней представлялись этой аристократке-пятерочнице довольно сиволапыми, но для меня она сделала исключение: «Мальчик очень талантливый, но избалован вниманием девочек». Мне она тоже нравилась, но все время быть ироничным и утонченным, когда в душе клокочет восторг… Мне казалось невыносимым тратить время на такую глупость, как ходьба, — конечно же, перемещаться нужно только бегом, тогда и зимнее пальто не потребуется. А спортивной сумкой через плечо занимать место броском без промаха через всю аудиторию.