18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Испепеленный (страница 17)

18

Зато пацаны, собравшиеся отметить мой приезд, явно меня уважали — закончил ЛГУ, работает в Ленинграде, при науке (они же не знали о моем заключении среди старых большевичек)… И еще гордились, что пьют алма-атинскую водку. От которой я, видимо, отвык. Только вроде бы опрокинули по паре-тройке стопарей, и я уже обнаруживаю себя на крыльце: перевесившись через резные перила, я пытаюсь попасть плевком в собаку. Она хрипит от ярости и рвется с цепи, но на меня это не производит ни малейшего впечатления. А как я попал домой, и вовсе не помню. Нет, безобразничать в пьяном виде мне не свойственно, я, наоборот, лезу со всеми обниматься и объясняться в любви, и пацанам я объяснялся в любви к их настоящему, скрипучему снегу и морозу, от которого слипаются ноздри. Возможно, я эту тему развивал и дома, так что на следующий день мама пеняла мне лишь на то, что я не берегу здоровье. Я вяло отмахивался, хотя чувствовал себя более чем хреново. Но когда она укорила меня, что я подаю дурной пример Костику, я несколько встревожился и отправился проверить, как он меня примет. Костик стоял в своей кроватке и, держась за перила, с размаху ударялся о них грудкой. Однако, увидев меня, он прекратил свою забаву и вновь вгляделся прямиком в мою душу не просто проницательным, но именно презрительным взглядом. А потом, перехватываясь ручонками, перебрался к противоположной стороне кроватки и стал ко мне золотистым затылком. И даже издал гневное кряхтение, похожее на рычание.

И я после этого много лет пьяным домой не приходил, предпочитал у кого-нибудь заночевать, а однажды, уже наконец-то получив квартиру в Старом Петергофе, до первых электричек кантовался на Балтийском вокзале, и дежурный милиционер не забрал меня в вытрезвитель только из-за моего несчастного вида. А напиваться мне время от времени случалось с большим размахом. У нас в институте сложилась компашка, никак не желавшая расстаться с иллюзией, будто мы все еще какие-никакие мужики, для чего мы пускались в многочасовые блуждания по Питеру, по пути распивая в подворотнях и общественных сортирах всякую плодововыгодную отраву, закусывая мылом (плавлеными сырками) и грыжей (мятыми промасленными пирожками), беседуя по душам на всевозможные романтические темы и ввязываясь в более или менее опасные, как минимум, для карьеры приключения. Самым бывалым из нас был мордатый бывший мореход; помню, впятером набились в такси и поехали к какой-то даме облегченного поведения. И вот уже в тисненной золотом свекольной прихожей нас оценивающе разглядывает строгая дама в парчовом халате, и мореход убедительно ей втолковывает: «Дашь всем по разу»…

Видимо, прочитав в моем взгляде некую потрясенность, она поманила меня первым, и в ту ночь на Балтийском я молил Бога: только бы не подцепить, только бы не подцепить… Зато мент меня пожалел именно из-за моего подавленного вида. Что бы он подумал, если бы я ему признался, что я страшусь не жены, а малолетнего сыночка, — таким-то вот макаром яйцо учило петуха.

После его акдалинского демарша в кроватке я несколько дней заискивал перед Ангелом. Нет, мне и в самом деле не надоедало хоть целый день любоваться, как он встает на ножки, за что-нибудь придерживаясь, как шлепается обратно, как внимательно изучает любую оброненную на пол мельчайшую вещицу, причем держит ее сразу всеми пятью пальчиками, в первых суставчиках пухленькими, а в завершающих тоненькими-тоненькими, с крошечными мягонькими ноготками. А нежный звон струйки в его эмалированном горшочке и вовсе заливал меня горячей нежностью. Правда, когда он радостно прибегал показать в том же горшочке остренькую какашку: «Укой!», — приходилось напоминать ему, что хвастаться тут нечем. Зато, когда я пытался с ним сюсюкать, показывать ему козу, он лишь проницательно смотрел мне в глаза: кого ты, дескать, хочешь одурачить? Даже когда я его подбрасывал и ловил, он начинал смеяться, показывая новенькие зубки, словно бы через силу и, чуть только я отпускал его, тут же становился серьезным. И когда я пытался взять его за пухленькую лапку, он вежливо, но твердо отводил мою руку. А когда я вытирал ему попку, нежную, словно желе («Узе!» — призывал он меня приступить к делу), он это претерпевал как суровую необходимость и, чуть процедура заканчивалась, тут же пресекал любые попытки робкой фамильярности с моей стороны. И вытирать замурзанный ротик он мне тоже позволял лишь в пределах строгой необходимости.

Зато песни Ангел готов был слушать бесконечно, хоть «тра-та-та, тра-та-та, мы везем с собой кота», хоть «след кровавый стелется по сырой траве» или «мой дружок в бурьяне неживой лежит», а когда петь мне надоедало, он тянулся лапкой в мой рот, пытаясь извлечь оттуда песню. Но на всякие тра-та-та и тру-ту-ту он реагировал подобием снисходительной улыбки, а вот какой-нибудь боец молодой, который вдруг поник головой, заставлял его замирать и напряженно вглядываться во что-то мимо меня. Я только сейчас осознал, что все мои любимые песни, на которых я невольно воспитывал и Ангела, воспевали героическую смерть.

Чтобы воспарить над слишком уж человеческими советскими песнями, я заводил на м-м-м увертюру из «Хованщины», которую, к счастью, мне никак не удавалось замусолить, — все равно всякий раз вставали дыбом волоски по всему телу. Но они разом сникли, а вместо этого от изумления открылся рот, когда Ангел вдруг начал абсолютно верно мне подпевать на букву «а» тоненьким-тоненьким, именно что ангельским голоском. Так мы впервые слились в едином экстазе. Это был мой первый урок презрения к будням, сказала бы моя обличительница, первый шаг к культу экстаза.

В самолете Ангел постоянно морщился и мотал золотистой головкой; мне казалось, что у него закладывает ушки, и я давал ему пососать то холодный чай с лимоном (меня каждый раз удивляло, что его от кислого передергивает, как взрослого), то молочную смесь. Из деликатности он не отказывался, пока его не вырвало прямо на мой пиджак, и я с наслаждением самонаказания замывал огромное пятно в туалете, покуда Ангела держала на руках добрая стюардесса (он испытующе вгляделся ей в глаза и понял, что этому человеку можно верить). Но мне Ангел взглянул в глаза с таким укором — как ты мог?.. — что я, когда мы наконец отмылись и уселись, начал лихорадочно шептать в его мягонькое ушко: прости, прости, прости, прости, прости…

И незаметно для соседей целовать его пухленькую лапку с ямочками на тех местах, где у взрослых находятся костяшки (у него и на локотках были ямочки). Мой Ангел не придал этим нежностям ни малейшего значения, но, когда на трапе нас встретила обжигающая метель, доверчиво укрыл мордочку на моей груди.

 

В аэропорту меня встречал брат Леша в распахнутой оранжевой дубленке, открывающей новый серый костюм в скрытую клетку, недавно преподнесенный ему нами с Колдуньей. Леша был красный с мороза и с бодуна и по обыкновению взирал на меня свысока, хотя я был на пару сантиметров его повыше. Леша смотрел на меня свысока, оттого что я не считал хамство и свинство чем-то само собой разумеющимся, — я не мог скрыть, что они меня повергают в тоску, и за это Леша считал меня маменькиным сынком. А больше всего его злило, что его ученая сестра, предав родовую гордость, покорилась интеллигентику, да еще и с экзотической фамилией. Когда Леша тер мне спину в бане, я даже по рывкам мочалки чувствовал, как его злит спортивная отделанность моей фигуры, — настоящий мужик должен быть здоровый, но жирноватый, не отказывающий себе ни в выпивке, ни в закуске. За что его жена в конце концов и выставила за дверь, и он вернулся в родной райвольский барак. Вернувшись в отчий дом, Леша наконец отпустил на волю свою склонность в дни аванса и получки исчезать на несколько дней, а потом, расшвыряв по таксистам и кабакам наши с Колдуньей совокупные зарплаты, возвращаться пришибленным и садиться на нашу шею. Я понимал, какой ад в душе должна носить столь широкая натура, вынужденная влачить роль нахлебника, и больше всего боялся как-то дать ему понять, что он ест и пьет не свое. И когда Колдунья робко попросила разрешения его приодеть, я с наслаждением благословил ее на серый костюм в скрытую клетку. (Может, тогда и женить его удастся.)

Моя деликатность приносила плоды — Лешина пришибленность не держалась дольше двух-трех дней. Он и сейчас принял у меня чемодан с Ангельскими бебехами со снисходительным: «Эх, интеллигенция!..». Леша и на эскалаторе стоял спиной к движению и заливал что-то залихватское, и на все мои попытки обратить его лицом к опасности отвечал снисходительным «не бзди», — мне оставалось только покрепче держаться свободной рукой за резиновую ленту и стать так, чтобы при его падении было легче его обойти. Однако Леша, медленно валясь, успел свернуться калачиком и вместе с чемоданом перекрыл движение полностью. Но перепрыгивать его мне не пришлось — дежурная тетка мгновенно среагировала, и эскалатор встал как вкопанный. Я удержался за ленту, но где-то в вышине кому-то, кажется, повезло меньше. Дежурная в шинели на него разоралась, Ангел испуганно захныкал, и она махнула рукой — идите, дескать. Ангел уже доверял мне настолько, что тут же успокоился, а Леша всячески старался показать, что случилось нечто не стоящее внимания. Дома Леша первым разделся и разулся, и принял у меня Ангела со снисходительным вздохом: эх, мол, интеллигенция, никуда без нас… И усадил его в середину раскладного красного кресла, которое я специально для Леши притаранил на голове из мебельного километра за полтора, и Ангел тут же перевесился вперед и полетел на пол вниз головой.