Александр Маслов – Чужая Луна (страница 7)
Слов не было. Вернее, были — только прокрученные назад, как плёнка в обратную сторону.
Я слушала и не понимала ни одного слова.
Женщина договорила и посмотрела на меня с вежливым ожиданием. Лицо у неё было совершенно нормальное: немного усталое, немного рассеянное, такое бывает у людей, которые всё время куда-то спешат. Она ждала, что я отвечу.
— Я... — Я сказала это медленнее. — Я не понимаю. Можете ещё раз?
Она повторила. Медленнее — это я поняла, потому что пауз стало больше. Громче — чуть-чуть, как будто проблема была в том, что я не расслышала. И снова — абсолютно знакомая интонация и абсолютно непонятные слова.
Я кивнула. Не потому что поняла — просто потому что не знала, что ещё делать.
Женщина посмотрела на меня ещё секунду — тем же вежливым взглядом, каким смотрят на иностранных туристов, которым объяснили три раза и которые всё равно не понимают, — и пошла дальше. Без раздражения. Просто ушла, потому что ей надо было идти, и разговор закончился.
Я осталась стоять.
Меня задела за плечо девочка — лет десяти, с деловым видом и планшетом в руке. Она остановилась, подняла взгляд — снизу вверх, серьёзно, без улыбки, — и сказала что-то. Тот же эффект: русские интонации, знакомый ритм, и ни одного понятного слова. Потом она, кажется, повторила вопрос — с чуть другой интонацией, как будто уточняла. Я молчала. Она ещё секунду смотрела на меня, пожала плечами — совсем по-взрослому, коротко и деловито, — и пошла дальше.
Я смотрела ей вслед.
Потом посмотрела на тротуар. Потом на небо — оно было нормального цвета, не перевёрнутое, хотя я уже не была удивлена бы ничему. Потом снова на тротуар.
Вокруг шли люди. Дети с портфелями и в галстуках. Взрослые с тетрадками и рюкзаками. Никто не обращал на меня внимания — ну, стоит девочка посреди тротуара, стоит и стоит, мало ли. Я была здесь, и меня при этом как будто не было — не потому что они меня не видели, а потому что у нас не было общего языка, и без него я просто превращалась в препятствие на тротуаре.
Немая. Я поняла это не сразу, а постепенно, пока стояла: не потому что не говорю, а потому что говорю не так. Мои слова здесь звучат так же, как их слова — для меня. Тарабарщина. Вежливое непонимание с обеих сторон.
Это было хуже, чем страшно. Это было тихо и безнадёжно — как звонить на номер, который не существует.
Я достала телефон — рефлекторно, просто чтобы что-то сделать руками. На экране по-прежнему шло время. Назад. 11:43. Потом — я смотрела — 11:42.
Я убрала телефон.
Мимо прошёл мужчина с тетрадкой, заглядывая в неё на ходу и бормоча — задом наперёд. Я посмотрела на него и подумала: может, просто подойти к первому встречному и назвать себя? Просто сказать: *меня зовут Оля, я из другого места, помогите мне*. Хоть что-то. Хоть какая-то точка, за которую можно зацепиться — имя, хотя бы имя.
Но я не сказала.
Я не знала почему. Просто что-то внутри — не мысль, не довод, просто что-то — остановило меня в тот момент, когда я уже почти открыла рот. Как будто произнести своё имя здесь вслух было чем-то, что нельзя отыграть назад.
Я закрыла рот.
Стояла на тротуаре среди детей с портфелями и взрослых с тетрадками, посреди языка, который звучит как мой и не является им, и думала о том, что Маша в таких ситуациях всегда говорила: *сначала осмотрись, потом паникуй*. Даша в таких ситуациях говорила: *не стой — двигайся*.
Я сделала шаг вперёд. Потом ещё один.
Куда — я не знала. Просто вперёд, по тротуару, мимо детей в галстуках и взрослых с рюкзаками, в сторону города с перевёрнутыми крышами, в котором я не понимала ни слова.
* * *
Я шла вдоль витрин и смотрела в стёкла.
В стёклах отражался перевёрнутый город — крыши, уходящие вниз, деревья с корнями, торчащими в небо, небо, которое выглядело слишком близким, как будто его можно было достать рукой, если встать на цыпочки. И я сама — маленькая фигура на фоне всего этого, немного смазанная, немного прозрачная, как будто меня здесь чуть меньше, чем нужно для полноценного отражения.
Я остановилась и посмотрела на себя внимательнее. Форменная куртка с колледжа. Рюкзак на одном плече — я всегда носила так, Маша говорила, что это вредно. Лицо с пятном от крови под носом — я не заметила, когда успела размазать. Нормальное лицо. Нормальная куртка. Совершенно обычная девочка в совершенно необычном месте, отражающаяся в витрине, как будто никогда ничего другого и не было.
Город за моей спиной в стекле жил наоборот: люди шли, машины ехали, и всё это было правильным и одновременно не таким, как должно быть, — как слово, которое знаешь наизусть, но вдруг засомневался в написании, и оно начинает казаться чужим.
Я отвела взгляд от своего отражения.
Витрина, у которой я стояла, оказалась магазином — или чем-то, что здесь было магазином. Внутри было светло и чисто: белые столы, белые стены, на столах — листы со схемами и графиками, проекторы, ноутбуки. И дети. Дети в галстуках и пиджаках сидели вокруг столов и что-то обсуждали — я не слышала слов сквозь стекло, только видела, как двигаются их руки. Один мальчик, лет восьми на вид, тыкал пальцем в распечатанную схему и что-то объяснял двум девочкам постарше. Те кивали, одна делала пометки. Другой ребёнок у дальней стены разворачивал рулон чего-то, похожего на инженерный чертёж.
Жесты были деловые. Взрослые жесты — не те, которыми машет руками восьмилетний, споря из-за очереди на качели, а те, которыми указывают на нужную строку в договоре.
Я смотрела на них и не могла понять, что именно меня в этом цепляет. Не то что дети — дети везде, и дети везде умеют выглядеть серьёзно, когда хотят. Но здесь они выглядели серьёзно не потому что хотели, а потому что это было просто — нормально. Обычно. Как будто так и должно быть.
Я отошла от витрины на шаг.
Рядом — в нескольких метрах — шёл мужчина. Немолодой, в куртке, с тетрадью в клетку, зажатой в руках. Он шёл и писал одновременно — точнее, пытался: притормаживал, склонял голову, водил ручкой по строчкам, снова притормаживал. Язык у него был прикушен — ровно так, как прикусывают язык, когда выводят букву в прописи и ещё не понимают, как она должна выглядеть. Как первоклассник, которому дали задание написать слово, а он знает только отдельные буквы и пытается сложить их в правильном порядке.
Он поднял голову, заметил меня, смотрящую на него, и не удивился — просто посмотрел в ответ, как смотрят на незнакомца на улице, мельком, вежливо, ни о чём, и пошёл дальше, снова склоняясь над тетрадью.
Я почти засмеялась.
Прямо физически почувствовала, как внутри что-то дёрнулось — то нервное, слегка истеричное, что поднимается, когда ситуация настолько абсурдна, что смех кажется единственным адекватным ответом. Взрослый дядька с тетрадью в клетку, прикусивший язык над прописями. Дети в галстуках, обсуждающие графики. Деревья корнями в небо. Время, идущее назад. Я сама — маленькое размытое пятно в витрине.
Это было смешно.
Потом я поняла, что нет.
Смех внутри осел — не сразу, а медленно, как оседает пена. Потому что мужчина с тетрадью был не персонажем из анекдота, он был просто человеком, который шёл по улице и учился. Дети в галстуках были просто детьми, которые работали. Это было их нормально, и то, что оно выглядело перевёрнутым — это я была перевёрнутой, не они. Это я была здесь чужой, прозрачной, немного лишней.
Я остановилась посреди тротуара.
Вокруг шли люди. Мимо прошла девочка с папкой под мышкой — быстро, деловито, не оглядываясь. Следом — женщина с рюкзаком, она читала что-то на ходу, водя пальцем по строкам, шёпотом, не отрываясь.
И я подумала о том, что когда-то — не так давно, может, месяц назад, может, меньше — лежала ночью в своей комнате и думала: хорошо бы просто исчезнуть. Не умереть — нет. Просто выйти из кадра. Как будто в семейном альбоме есть фотография, где все улыбаются, и кто-то аккуратно вырезает с неё одну фигуру — и фотография от этого становится даже лучше, потому что меньше лишнего. Меньше того, из-за чего надо ссориться или молчать. Меньше поводов для усталости, которая висела у мамы под глазами и оседала в папином молчании у окна.
Я думала об этом и думала: вот если бы меня просто не было в этом уравнении, всё бы сложилось иначе.
И вот.
Я посмотрела на витрину — на своё отражение в ней, маленькое и немного прозрачное.
Вот я исчезла. Примерно. Не совсем, но достаточно — я была там, где меня не знал никто, где никому не было до меня дела, где я не могла ни помочь, ни помешать, ни починить, ни испортить. Я была в кадре, но меня в нём не было — именно так, как я представляла. Только почему-то это оказалось совсем не похоже на облегчение.
Это было похоже на то, когда отключается звук — не постепенно, а сразу, и ты стоишь в тишине и понимаешь, что тишина — это не отдых, это просто отсутствие.
Мужчина с тетрадью давно ушёл. Девочка с папкой давно ушла. Тротуар тёк мимо меня в обе стороны, и никто не останавливался.
Я стояла и смотрела на своё отражение в витрине — на девочку в форменной куртке с пятном от крови под носом — и думала: это не то, чего я хотела. Я хотела чтобы без меня стало лучше. А здесь без меня просто — без меня.
Это были немного разные вещи.
Я отвела взгляд от витрины и пошла дальше — не потому что знала куда, а потому что стоять было хуже.