Александр Ломтев – Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях (страница 1)
Александр Ломтев
Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях
Часть первая
Путешествие с ангелом
Лирическое повествование с философскими отступлениями по поводу и без
Кому суждено быть повешенным – не утонет. Я тонул раз восемь. Первый раз – когда мне было лет шесть. На тёмной воде речки Сатис лежал первый звонкий прозрачный лёд, и ребятня с соседних улиц, перепрыгивая через узкие извилистые промоины вдоль берегов, скользила по этому ненадёжному льду, испытывая восторг вперемежку со страхом. Это называлось «зыбить». За старшими ребятишками перебрался на лёд и я. Скользя по зыбкому ледяному стеклу, я чувствовал, как оно прогибается и потрескивает, но страха не испытывал. В промоинах, словно в древних зеркалах, отражалась старая колокольня.
На всю жизнь врезалась в память эта картина: белые берега, чёрные точёные ветви деревьев, голубой лёд с прозрачно-чёрными промоинами заберегов и разноцветные фигурки катающихся по ненадёжному зеркалу. Эту картину я увидел значительно позднее, но сразу узнал её – «Охотники на снегу» Брейгеля. Зима глазами ребёнка – свет, контраст, прозрачность пространства и безмятежность…
А потом я заметил красивую льдинку у самого обреза льда, потянулся за ней и оказался в чёрной ледяной воде…
На берег меня выволок подросток из соседнего дома, а выволочку мне устроил отец. Но засыпая, растёртый самогонкой и напоенный чаем с малиной, вдруг радостно вспомнил, что, пока не подошла помощь, я сам держался на воде, барахтая руками и ногами.
Потом, летом, я, точно так же барахтая конечностями, сам научился плавать. А ведь мне положено было бы бояться воды…
Почему?
Полустёртое подростковое воспоминание. Мы с другом Юркой Рыжовым едем на мопедах по горячему летнему асфальту, вокруг буйствующие разнотравьем луга, деревня весело дымит субботними баньками.
Натужно ревя двигателем, нас обгоняет старенький бензовоз. В кабине трое – двое мужчин и молодая женщина. Женщина в цветастом платье смотрит на нас с иронической улыбкой, и мы как по команде поддаём газу, стараясь не отстать от машины. Какое-то время мы идём вровень, переглядываясь с весёлой женщиной. Дорога идёт круто в гору, и бензовоз еле ползёт, так что мы даже чуть вырываемся вперёд. У самой вершины холма мой мопед вдруг зачихал, и мы тут же отстали. Бензовоз пропал за горой.
И вдруг прямо перед нами звучит оглушительный взрыв! Над горой поднимается клуб чёрного дыма. Наддав газу, мы выезжаем наверх и видим перевернувшийся горящий бензовоз и мёртвых людей рядом. Медленно, словно во сне, мы подошли поближе. На обгоревшей траве лежала женщина. Платье сгорело, сгорели волосы, и на голом коричневом черепе отсвечивало бликом солнце.
Юрка вдруг бросился к ближайшим кустам – его буквально вывернуло наизнанку. А я стоял над трупами в чёрной траве, словно оглушённый, и одна мысль не давала мне покоя: как это – только что молодая весёлая женщина улыбалась мне, и ветру в окно, и солнцу, радовалась жизни, и вдруг – раз! – и всё для неё остановилось, всё теперь под знаком «было», и она теперь только «была» и никогда не «будет». И что было бы, если бы мы не отстали от бензовоза, если бы не забарахлил мой мопед?..
– Вот как это так, – говорил вечером на сеновале, где мы заночевали, Юрка. – Вот живёт человек, живёт – и что? Ну, хоть что-нибудь остаётся?
Теперь он точно знает ответ. Он погиб в автокатастрофе где-то под Москвой. Но мне не расскажет, весточки не подаст. А может быть, и подаёт какие-то знаки, да я не вижу, не понимаю?
Утро. Свежая после ночного дождичка тополиная листва. Двухэтажные домики с наличниками рядом с хрущёвскими пятиэтажками – Арзамас. Хорошо, когда тебе чуть за двадцать, когда лето, когда ворох надежд и ни одной потери за плечами. Даже бредущий к ближайшей пивной алкоголик в майке и спортивном трико с пузырями на коленях не раздражает глаза.
Ты бежишь, запыхавшись, к автобусной остановке и чувствуешь, что успеваешь на автобус, на который надо успеть, чтобы не опоздать на первую пару в родной пед имени Гайдара. Тётка, ведущая старославянский, почему-то жутко тебя невзлюбила, и опоздать никак нельзя.
И вот когда на всех парах ты подлетаешь к автобусной двери и готов привычно ввинтиться в пассажирскую кашу, что-то холодно коснулось сердца и заставило резко остановиться. Гражданка, бежавшая следом, толкнув плечом, ворвалась в салон, дверь со скрипом захлопнулась, и автобус, газанув, медленно тронулся.
А ты поплёлся в институт пешком.
…На перекрёстке в квартале от института автобус лежал на боку. Уткнувшись в него мёртвым быком, стоял КамАЗ. В брюхе автобуса что-то покрякивало и взбулькивало, пахло горячим маслом, бензином и палёной резиной. Уже выла где-то приближающаяся скорая, уже разворачивалась поперёк улицы гаишная машина. Сидел, прислонившись к жёлтой крыше автобуса, оглушённый водитель, прохожие помогали окровавленным пассажирам выбираться в разбитые окна наружу. Тётку, обогнавшую тебя на остановке, вытащили без сознания – рука неестественно вывернута, лицо в крови. Плач, стон, крики, тёмные неприятные пятна на асфальте…
В институте ты ничего не видел и ничего не слышал. Всё думал: почему я не сел в автобус? Почему?
Потом, десять лет спустя, когда на порогах грузинской речки Алазани что-то заставит тебя направить свой плот к берегу, ты, стоя у трёхметрового кипящего водопада, задашь тот же вопрос: почему?
И ещё позже, двадцать лет спустя, тот же вопрос будешь задавать себе, рассматривая обломки упавшего вертолёта. Вертолёта, на который ты опоздал. Почему?
Но возможно, что главный вопрос ты задашь себе за секунду до смертного часа, когда уже абсолютно точно будешь знать, что твой земной путь закончен, что душа твоя вот-вот покинет то место, в котором обитала всю твою жизнь. Когда поймёшь вдруг, что ничто не важно и важно абсолютно всё, что всё, что ты делал и ценил, оценивать теперь не тебе, что всё, что у тебя было, – было дано тебе на время, взаймы, и теперь сроки займа истекли… И какой вопрос белой молнией сверкнёт тогда в твоём гаснущем сознании? Может быть, – почему?!
Наташка. Что осталось в памяти? Кудрявые волосы, белые зубы на фоне тёмного от загара лица. Крепкие стройные ноги, от взгляда на которые сладко ныло в груди и тяжелело в животе. И всё?
Крыша огромного сарая (такие сараи ещё были тогда в городе, и на чердаках некоторых из них даже доживали ещё свой век голубятни с турманами, «павлинами» и обычными сизарями), лето, запах тополиной смолы и твёрдое ощущение бесконечности жизни. Из слухового окна тянуло сырым тленом. Сарай предназначался к сносу, и уже сорваны с ветхих дверей замки, вывезены заплесневелые банки с вареньем, крытые промасленной бумагой, замотанной суровыми нитками (подумать только: был мир, в котором ещё не существовали полиэтиленовые крышки!), кадки с прокисшей капустой опростаны в трёхлитровые «баллоны», перепрятано по иным кладовым всё ценное с точки зрения скупого и скучного взрослого мира. Но осталось ещё очень много гораздо более ценного в глазах двенадцатилетних мальчишки и девчонки.
Наташка ловко пробиралась среди балок чердака, переступала через коробки, забытые тюки, пружины издохшего матраса и, время от времени оборачиваясь, блестела в сумрак белыми зубами.
Косые лучи света, падающие на бесценную рухлядь из прорех в крыше, делали чердак похожим на трюм забытого парусника или подвал старинного замка.
– Смотри! (Стеклянный шар, в котором, словно в неведомом мире, в чужом измерении, плавал уменьшенный и перевёрнутый наш. И два подростка глядели в этот мир и видели себя маленьких и перевёрнутых.)
– Смотри! (Коробка, набитая фантиками. Целая коллекция шуршащих одёжек «Мишек на Севере», «Красных маков» и «Раковых шеек».)
А это наш закуток. Вот знакомые велосипедные эмблемы, приколоченные отцом к стене, вот забытый гранитный валун – гнёток к капустной кадке, вот…
Вот в старой тяжёлой раме под мутным стеклом фотография бабушки с дедушкой. Дедушка совсем чужой, незнакомый усатый мужчина. То ли он сгинул где-то на фронтах Первой мировой, о которой в голове смутные образы, перепутавшиеся сразу и с Наполеоном, и с Александром Невским, и с Чапаем. То ли замёрз, возвращаясь в родную деревню с заработков и не дойдя до крыльца ста метров.
Бабушка… Бабушка лежит в моей комнате уже несколько лет. В доме пахнет лекарствами и ещё чем-то особенным, для чего нет слов и о чём не рассказать.
Иногда она достаёт из-под подушки конфетку, подзывает меня и тайком даёт, жарко шепча на ухо: ты мой любимый. Я любимый! И нет такой просьбы, в которой можно было бы отказать. Сбегать в аптеку, поправить подушку, рассказать, о чём полушёпотом говорили давеча мама с папой на кухне… А потом – приоткрытая дверь, младший брат у бабушкиной постели, конфетка из-под подушки и тот же шёпот: ты мой любимый! Словно отобрали что-то очень важное и дорогое! Вот и пусть валяется эта фотография с бабушкой тут, пусть до конца света смотрит усатый дедушка на кованый рассохшийся сундук с нафталиновым тряпьём и мышиными гнездами.
Бабушка лежит на своей кровати и упорно смотрит в сумеречный угол комнаты, за шкафом. Она видит там то, что не видят все остальные.
– Мама, что ты?
– Вон она стоит, за мной пришла.