реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 3 (страница 27)

18

И, одновременно с этим, я толкнул эмпатию.

Спокойное, вязкое ощущение, с которым взрослая мать кладёт руку на лоб ребёнку с температурой, и от одного этого прикосновения у ребёнка стихают жалобы. Накрыл зверька этим ощущением сверху, как тёплым одеялом накрывают того, кто дрожит.

«…свет… темно… мама?.. мама…»

Голос в моей голове сменился. Пронзительная нота исчезла. На её место приползло сонное, успокоенное бормотание — тональность существа, которое долго находилось в боевом напряжении и вот-вот отключится обратно.

Красное свечение в глазах фенека погасло — не разом, а слоями, как гасят софиты в театре после финального акта. Сначала потускнела оболочка. За ней исчез тонкий красный контур радужки. Последним погас отблеск в глубине зрачка. И, наконец, черные, детские, доверчивые глаза-пуговицы вернулись.

Вибрация в воздухе прекратилась. Хрустальный светильник над прилавком перестал качаться. Я отпустил зверька.

Фенек потянулся носиком к ладони Валентины. Осторожно, с любопытством, обнюхал феромон на её коже. Тихонько чихнул. Потом подставил макушку.

И Валентина Степановна, дрожащими пальцами, дотронулась до этой макушки. Провела ото лба к затылку, по шёрстке, по перламутровому отливу.

Фенек заурчал тихо, на грани слышимости, тонким успокоительным звуком, какой издаёт маленький моторчик на холостых оборотах. Зверёк выскользнул из моей руки и перебрался на запястье Валентины, по рукаву, на плечо, и устроился там, обвив ушами её воротник, как воротник собственный, перламутровый, живой.

— Вот так, — сказал я тихо. — Знакомство прошло. Теперь вы для него — мама.

В пекарне стояла тишина. Панкратыч медленно, осторожно, переступил с ноги на ногу. Облизнул губы. Обвёл глазами пекарню — меня, Валентину, фенека, — и в его взгляде при переходе от одного к другому, от другого к третьему, мелькало одно и то же недоверчивое оцепенение.

Первым звуком, нарушившим тишину, был его собственный длинный хриплый выдох:

— Твою ж… дивизию… А нельзя было сразу так сделать, Покровский? — возмутился он.

— Нельзя, — тут же отрезал я, чтобы он не разразился тирадой. — Если бы фенек проникся сразу, феромон возымел бы, обратный эффект. Я же сразу сказал — только под моим присмотром.

Валентина Степановна моргнула.

Один раз. Второй. На третьем моргании в её глазах, только что полных панического остекленения, вдруг появились слёзы. Благодарные. Умилённые.

Она прижала свободную руку к губам.

— Ой, Сёмочка… — прошептала она. — Ой, Сёмочка, какая умница… Не ругайся на Мишу! Он тоже такой умница!

— Умница, ага, — буркнул Панкратыч. — На причиндалах пуговица…

— Что-что? — приподнял бровь я.

— Я говорю: молодец, Покровский, — отчетливо произнес Панкратыч.

Другое дело. Может же когда хочет.

Фенек у Валентины Степановны на плече прижался к шее. Ушастая голова устроилась у её щеки, как устраиваются засыпающие дети на плече у матери. Шёрстка перламутровая переливалась в свете ламп пекарни, и каждое движение мелких мышц зверька отдавалось в этом переливе новым жемчужным отсветом.

— Ах, какая умница… — Валентина прижалась щекой к фенековской пушистости и прикрыла глаза. — Ах ты мой хороший…

Панкратыч, стоявший по ту сторону прилавка, медленно выпрямился. Грудь пошла вперёд. Плечи распрямились. Подбородок поднялся на три сантиметра, шея вытянулась. На его лице проступил торжественный цвет, с таким ветераны на параде смотрят на знамя.

Я глянул на него и едва удержался от усмешки. Панкратыч светился. Не в прямом смысле, а в смысле образа: внутреннего электричества у него было столько, что хоть к стене подключай, и он бы мог без ущерба для себя питать половину пекарни.

— Валентина Степановна, — произнёс он, прочистив горло с той особой торжественностью, с какой генералы произносят тосты на юбилеях, — это от души. Вам. В знак… уважения. Как… боевому товарищу.

Он выговорил «боевому товарищу» с такой мужественной весомостью, что за этой формулировкой любой сторонний наблюдатель мгновенно прочитал бы всё, что за ней стояло, — годы скрытой симпатии, ежедневные походы за булочками, тайные обиды, подмечаемые знаки внимания и упорное нежелание признаваться самому себе, что «боевой товарищ» — это женщина, к которой Семён Панкратыч неровно дышит с того самого дня, как она открыла свою пекарню на вверенной ему территории.

Валентина Степановна открыла глаза. Посмотрела на него. И в этом её взгляде, я прочитал главное: она давно всё понимала. И куда лучше Панкратыча. И сейчас она просто позволяла ему сохранить лицо.

— Ах, Семён Панкратович… — она провела ладонью по фенеку на плече. — Вы меня совсем избалуете. Спасибо вам, огромное, сердечное, спасибо. Ну что за царский подарок!

Панкратыч на эпитете «царский» просел в коленях на сантиметр. Сантиметр этот был визуальный эквивалент того, что у мужчин в такие моменты происходит с сердцем.

— И вам, доктор, — она повернулась ко мне, и глаза у неё стали ещё чуть теплее, — огромное спасибо. Если бы не вы… не знаю, чем бы это сейчас закончилось, я бы, наверное… — она запнулась. — В общем, спасибо, что помогли нам подружиться.

— Пустяки, Валентина Степановна, — я чуть наклонил голову. — Работа у меня такая.

— Нет, нет, это не работа, это — благородство.

Она снова прижалась к фенеку щекой, посидела так секунду и внезапно, встрепенулась.

— Так, мальчики. Ну-ка подождите минутку. Я сейчас, — сказала она.

И бережно пересадила фенека на своё плечо повыше. Зверёк при этом не возразил, а только обвил хвостом её шею, как полосатый шарф. Она метнулась к задней двери пекарни. В ту самую дверь, за которой слышалось гудение печей и влажно пахло поднявшимся тестом.

Через минуту она вернулась. В руках у неё был большой белый бумажный пакет, плотно наполненный чем-то тёплым и пружинящим, и от пакета поднимался пар.

— Вот, — она выложила пакет на прилавок. — Пирожки. С ливером. Из утренней партии, только-только из печи. С пылу, с жару практически. И вот ещё.

Второй пакет — поменьше, с булочками.

— А это с корицей, к чаю. Пожалуйста, возьмите. Я знаю, вы, мужики, поесть после нервов любите. Покушайте, — она улыбнулась, и в улыбке у неё было столько тепла, что Панкратыч, подходивший к прилавку за пакетами, непроизвольно сутуло наклонил голову, как наклоняют голову мужчины, получающие орден из рук королевы.

— Валентина Степановна… — пробормотал он.

— Берите, берите. За счёт заведения. И звери ваши, — она кивнула в мою сторону, — пусть тоже попируют. Я вам ещё и сахарной пенки положу, бабушкин рецепт.

Третий пакет.

Мы взяли пакеты. Я — оба маленьких, Панкратыч — большой с ливером. Фенек у Валентины на плече посмотрел на нас сверху вниз, и в его детских чёрных глазах я прочитал то же, что обычно читается в глазах кошек, устроившихся на коленях у хозяйки: «Идите, идите, а я тут побуду».

— Мы ещё зайдём, — пообещал Панкратыч. — Поговорим насчёт того, чем его кормить, как ухаживать… Доктор всё расскажет.

— Конечно, Сёмочка. Жду.

Колокольчик над дверью звякнул.

Апрельский воздух на улице после пекарского тепла показался мне сначала холодным, потом свежим, потом нормальным. Дождя не было, но тротуар был мокрый, и фонари, оставленные зажжёнными с ночи, ещё не погасли, хотя было уже светло.

Панкратыч выдохнул. Остановился у крыльца пекарни. Привалился плечом к стене. И секунд десять, а может двадцать, просто смотрел в серое питерское небо, моргал и улыбался той странной полумечтательной улыбкой, которую я видел у него в первый раз в жизни.

— Покровский, — произнёс он наконец, не поворачивая головы. — Ты… это…

— Что, Семён Панкратыч?

— Ну, ты меня выручил. По-царски. Ты пойми. Я тебе должен.

— Не надо, — отмахнулся я. — Своё дело делал. Вам и зверю помог.

— Нет, надо, — упрямо повторил он, всё ещё глядя в небо. — Ты пойми. Я такой подарок неделю в голове крутил. Боялся подступиться, после той кислотной… штуковины… А тут ты — раз, и всё решил.

Я пожал плечами.

Мы двинулись в сторону Пет-пункта. Панкратыч шагал чуть впереди, разрывая зубами пирожок. Я шёл следом. Ливерный пирожок, слегка остывший, всё ещё обжигал ладонь, и я перекидывал его с одной руки на другую, как горячую картошку.

В нос ударил тот самый фирменный запах пекарни — ливера, лука, слоистого теста. В прошлой жизни, помнится, от этой смеси у меня всегда начиналось обострение гастрита. В нынешнем молодом теле гастрита пока не водилось, и первый же укус прошёл с тем особым удовольствием, доступным только двадцатилетнему желудку и только после нервного утра.

Панкратыч, дожевав половину пирожка, вытер губы тыльной стороной ладони.

— Слушай, Покровский, — произнёс он с мечтательной ноткой, — ну вот. Угодил Валентине. Теперь она ко мне точно лучше относиться будет.

Я откусил пирожок. Прожевал. Проглотил.

И, сохраняя самое непроницаемое лицо из тех, какие у меня имелись в арсенале (арсенал у меня был богатый, наработанный на консилиумах перед Синдикатовскими комиссиями), произнёс ровным голосом:

— Так это, Семён Панкратыч… Пета-то я к ней привязал. Синхронизацию провёл. Феромон мой капал на запястье. Она теперь, выходит, ко мне лучше относиться будет.

Панкратыч замер на полушаге.

Пирожок остановился у него на полпути ко рту.