реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 2 (страница 36)

18

Я наполнил её тёплой водой в тридцать восемь градусов, температура Искоркиного счастья, и пересадил саламандру.

Искорка замерла. Обвела ванночку взглядом, пошевелила хвостом, проверяя глубину. Погрузилась по горло. И пустила большой, медленный пузырь с карамельным запахом, который поплыл к потолку и лопнул под вентиляционной решёткой.

Вытяжка всосала пар за секунду. Ни облака, ни конденсата на стенах.

— Красота, — сказал я.

«…хорошо… вода тёплая… большая вода… можно плавать…» — голос в голове был сонным, довольным, и всполохи под кожей Искорки перешли на ровное мерцание, мягкое и медленное.

Феликса перевозили торжественно. Клетка была тяжёлой и мы с Ксюшей несли её вдвоём, а сова сидел внутри с видом монарха, которого несут в паланкине по улицам столицы. Крылья сложены, голова поднята, и оба жёлтых глаза с вертикальными зрачками сканировали новое помещение, фиксируя каждую деталь.

Клетку поставили на почётное место у окна, на широком постаменте, который я соорудил из двух перевёрнутых ящиков, накрытых чистой тканью. Ксюша, сияя, прикрепила к прутьям грамоту — ту самую, нарисованную от руки, с цветочками и звёздочками. Канцелярские скрепки заняли привычные позиции.

Феликс повернул голову. Осмотрел помещение одним глазом, потом другим. Расправил крылья, встряхнулся, и белоснежное оперение с серебристыми кончиками маховых легло ровно, торжественно. Подогнул лапы поудобнее. Выпятил грудь.

— Условия содержания политических заключённых улучшены, — скрипнул он. — Мы записываем! Мы всё записываем!

Высшая форма одобрения по Феликсу — это признать улучшение, не признав при этом правомерности самого заключения. Диалектика в чистом виде.

Пуховика я оставил напоследок.

Барсёнок лежал в вольере в подсобке и смотрел на меня снизу вверх большими тёмными глазами. Белая шерсть серебрилась в свете лампы, холодный пар вился от мордочки. Фиксаторы на задних лапках мигали зелёным, ровно, стабильно, как мигали уже не одну неделю.

Я присел рядом и навёл браслет.

Данные поползли по экрану. Нервная проводимость задних конечностей — семьдесят восемь процентов. Мышечный тонус — шестьдесят три. Рефлексы — в норме по всем четырём лапам. Ядро: уровень два, пульсация ровная, контур стабильный.

Семьдесят восемь процентов. Три недели назад было ноль. Парализованные лапы, мёртвые нервы, барсёнок, которого подростки пинали в подворотне, как тряпку.

Я снял фиксатор с левой задней. Металлический обод разомкнулся с тихим щелчком, и лапка осталась на весу — белая, пушистая, с крошечными коготками, — а потом медленно, осторожно, опустилась вниз. Сама. Без опоры и подставки.

Снял правый.

— Ну, — сказал я, — давай. Попробуй.

Пуховик посмотрел на свои задние лапы. На переднюю левую, которая работала давно и уверенно. На правую, тоже здоровую. Потом — снова на задние, будто не верил, что они ему принадлежат.

«…можно?.. лапки… мои лапки?..»

— Можно, — ответил я вслух и отодвинулся, давая пространство.

Пуховик упёрся передними лапами в дно вольера. Поджал задние под себя. Напрягся — я видел, как под шерстью заходили мышцы, слабые пока, не окрепшие, но живые. Оттолкнулся.

Встал.

Покачнулся. Задние лапы дрожали, колени разъезжались на гладком дне вольера, и хвост мотался из стороны в сторону, пытаясь удержать равновесие. Барсёнок замер, расставив все четыре лапы, и выглядел как маленький белый столик на шатких ножках.

Секунда. Две. Три.

Он сделал шаг. Левой задней — коротко, неуверенно, с таким усилием, будто лапа весила килограмм, а не граммов сто. Коготки царапнули дно вольера.

Потом правой. Ещё один шаг. И ещё — уже увереннее, и следующий, и мордочка поднялась, и глаза заблестели.

«…иду!.. ЛАПКИ РАБОТАЮТ!.. ИДУ!..»

Голос в голове зазвенел так, что у меня защипало глаза. Десятилетний ребёнок, который встал с инвалидного кресла и обнаружил, что ноги слушаются.

Ксюша стояла рядом, прижав ладони к щекам, и слёзы текли по пальцам, и очки запотели. Она не произнесла ни слова — Ксюша Мельникова молчала, и молчание это было громче любого крика.

Я взял Пуховика на руки. Осторожно, поддерживая задние лапы, прижал к груди. Холодный нос ткнулся мне в подбородок — минус два градуса, идеально — и шершавый язычок прошёлся по щеке.

— Пошли, — сказал я. — Новый дом посмотришь.

В стационаре я опустил барсёнка на керамогранит. Прохладная плитка — идеальная температура для снежного вида, в подсобке было слишком тепло, и Пуховик терпел, потому что не знал, что бывает по-другому.

Лапки коснулись пола. Пуховик замер, принюхиваясь. Потом сделал шаг. Другой. Когти цокнули по плитке, и звук отразился от белых стен, и в этом цоканье было столько жизни, что я невольно улыбнулся.

Барсёнок пошёл. Сначала медленно, пошатываясь, потом всё увереннее, задние лапы окрепли и перестали дрожать, и через минуту он уже бежал по стационару, неуклюжий, косолапый, с болтающимся хвостом, оставляя на плитке иней от каждого шага.

«…бегу!.. холодно!.. хорошо!.. большое!.. моё!..»

Ксюша не выдержала.

— Он бегает! — взвизгнула она и села прямо на пол, вытянув руки. Пуховик ткнулся ей в колени мордочкой, она подхватила его, прижала к халату, барсёнок облизнул ей подбородок, и очки запотели окончательно.

Я стоял посреди нового стационара и смотрел на них. На Шипучку в террариуме, дремлющую на подстилке. На Искорку, пускающую карамельные пузыри в тёплой ванночке. На Феликса, расправившего крылья перед грамотой. На Ксюшу с Пуховиком на руках.

Подсобка освободилась. Теперь там будет операционная — чистая, стерильная, с оборудованием и нормальным хирургическим столом, а не с перевёрнутым поддоном вместо подставки. Приёмная останется приёмной — для клиентов, для осмотра, для Пухлежуя на коврике. Три зоны, три функции, каждая на своём месте.

Маленький Пет-пункт на окраине Питера обрёл позвоночник.

В коридоре раздался шаг. Тяжёлый, мерный, и половицы простонали под весом, от которого в прежние времена вздрагивали стены. Я узнал эту поступь раньше, чем увидел хозяина — так ходят люди, привыкшие к строевому плацу, которые даже в домашних тапочках печатают шаг.

Панкратыч.

Дверь стационара распахнулась, и в проёме возникла фигура, заполнившая его почти целиком. Квадратные плечи, кулаки размером с кувалду, выбритый затылок, и лицо — каменное, суровое, с выражением инспектора, прибывшего на внеплановую проверку.

— Покровский! — пробасил он с порога, и голос ударил в белые стены и вернулся эхом. — Это что за художественная самодеятельность? Мне соседи говорят — у тебя стройка. Грохот, пыль, фургон какой-то подъезжал. А арендодателя известить о неудобствах не подумал?

— Семён Панкратович, — начал я спокойно, — был ремонт цеха. Стяжка, штукатурка, плитка, электрика. Всё как мы и договаривались.

Панкратыч прищурился.

— Косметический, значит, — процедил он, шагнув внутрь. — И чего тишина? Никто ничего не делает? А? Покровский.

— Так доделали уже, — ответил я.

— Как доделали? — вытаращился Панкратыч. — Так быстро?

— Ну так я же обещал. Там те же стены и тот же пол. Только теперь ровные. Стоимость вашего помещения выросла тысяч на двести, если не больше. В счет аренды, как и договаривались.

Панкратыч переварил аргумент. По лицу пробежала тень — он искал контраргумент, не нашёл и от этого рассердился ещё больше.

— Ладно, — буркнул он. — Посмотрим, что тут нагородили. Буду принимать работу.

Он прошел в цех и медленно двинулся вдоль стены, тем шагом, каким, вероятно, обходил казармы тридцать лет назад. Провёл пальцем по штукатурке, на уровне глаз — тем жестом, от которого в армии бледнели дневальные.

Палец остался чистым. Панкратыч посмотрел на него с выражением человека, которому подсунули фальшивую монету и она оказалась настоящей.

— Хм, — произнёс он.

Присел на корточки у плинтуса. Подковырнул ногтём стык между плиткой и стеной. Стык не поддался. Панкратыч надавил сильнее. Стык не поддался опять. На лице мелькнуло что-то, похожее на досаду.

— Затирка нормальная, — выдавил он так, будто признание причинило ему физическую боль.

Поднялся. Потопал по плитке — крепко, с оттяжкой, всем весом, как топают, проверяя мост перед тем, как пустить по нему колонну. Плитка не дрогнула, не хрустнула и не шелохнулась. Панкратыч потопал ещё раз, для верности, сместившись на два шага вправо. Тот же результат.

— Покровский, — он обернулся ко мне, и в глазах горел огонёк дознавателя, почуявшего подвох. — Ты когда ремонт начал?

— Семь дней назад.

— Врёшь.

— Семён Панкратович, я…

— Семь дней⁈ — Панкратыч ткнул пальцем в пол. — Стяжка. Пол. Сохнет трое суток, я это знаю, Покровский, я казарму ремонтировал в девяносто третьем, и прораб мне на пальцах объяснял, что бетон — это не каша, за ночь не схватится. А тут ещё штукатурка, краска, плитка, трубы. Это десять дней работы бригаде из троих. Минимум. А ты мне говоришь — семь.

— Это был один человек. И он использовал тепловые пушки, — ответил я. — Промышленные. Сушил стяжку ночами, работал без перерывов. Проверьте сами, если не верите. Каждый шов, каждый угол.