реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 2 (страница 37)

18

— И проверю, — отрезал Панкратыч. — Не сомневайся.

Он проверил. Методично, угол за углом, сантиметр за сантиметром, с основательностью человека, который твёрдо решил найти косяк и предъявить его триумфально.

Присел у розетки и ткнул ногтём в крышку, та щёлкнула и встала обратно, ровно, без люфта. Подёргал трубу вдоль потолка — труба сидела в хомутах мертво. Открыл и закрыл стальную дверь трижды — петли работали тихо, замок щёлкал чисто, зазор по периметру был ровный, миллиметр в миллиметр.

Панкратыч заглянул за вентиляционную решётку. Потрогал кабель-канал. Постучал по щитку с автоматами. Даже наклонился к сливному трапу в полу и посветил туда фонариком телефона — зачем, я не понял, но выражение его лица подсказывало, что он и сам не знал, а просто искал хоть что-то.

Минут пять он ходил по стационару молча. Я стоял у двери и наблюдал, и с каждой минутой на лице Панкратыча проступало выражение, которое я классифицировал бы как «профессиональное отчаяние инспектора».

Он не мог найти, к чему придраться. Стены ровные. Плитка ровная. Трубы покрашены. Вытяжка гудит на правильной ноте. Стальная дверь стоит как влитая.

Панкратыч остановился посреди стационара. Почесал затылок. Потом заложил руки за спину. Вздохнул. Тяжело, из глубины лёгких, как вздыхают генералы, принимающие парад и не нашедшие у солдат ни одной расстёгнутой пуговицы.

— Короче, Покровский. Кто делал ремонт? — спросил он наконец.

— А что такое? — осторожно спросил я.

— Кто делал я тебя спрашиваю? — рявкнул Панкратыч.

Глава 12

— Алишер, — ответил я. — По объявлению его нашёл, пятьдесят семь отзывов было.

— Хм, — Панкратыч вздохнул ещё раз, глубже. — Пятьдесят семь, говоришь. Номер дай. У меня на третьем этаже трещина в стене, четвёртый месяц ищу нормального мастера, все какие-то криворукие попадаются.

Я чуть не улыбнулся. Чуть — потому что улыбаться в лицо Панкратычу в момент, когда он признаёт чужую компетентность, было бы стратегической ошибкой масштаба Ватерлоо.

— Скину на телефон, — сказал я.

Панкратыч кивнул. Огляделся ещё в последний и прощальный раз, и в глазах его мелькнуло то самое, что я видел пять минут назад в попытках подковырнуть затирку: неохотное, вынужденное, придавленное гордостью признание, что ремонт сделан безупречно и придраться решительно не к чему.

Он развернулся к выходу, и тут его взгляд упал на пол.

Пуховик бежал прямо на него. Белый, маленький, с прижатыми ушками и виляющим хвостом, цокая коготками по керамограниту, и иней от каждого шага таял на плитке за секунду.

Задние лапки ещё подгибались на поворотах, но барсёнок держался, и глаза его были огромные, блестящие, и в них отражалось всё помещение вместе с Панкратычем.

Вояка остановился. Рот, открытый для команды, замер на полуслове. Брови дрогнули. По каменному лицу пробежала трещина — маленькая, почти незаметная, но я-то видел.

Пуховик добежал до его ботинка и ткнулся в него мордочкой. Холодный нос прижался к кожаному мыску, и на чёрном ботинке мгновенно выступил иней.

Панкратыч издал звук. Неопределённый, утробный, как будто внутри него что-то большое и тяжёлое столкнулось с чем-то мягким и проиграло.

Потом он сел на корточки.

Колени у него хрустнули. Руки, способные гнуть арматуру, легли на колени, пальцы разжались, и великан в ста двадцати килограммах живого веса наклонился к белому барсёнку, который весил меньше двух, и произнёс:

— А кто это у нас тут такой белый по кафелю топает? А какие у нас лапки, а? Какие лапки маленькие…

Тот самый, командирский бас, от которого дрожали стены и вытягивались в струнку нервные арендаторы, превратился в сиропное мурлыканье, от которого сахар в чае свернулся бы.

Пуховик лизнул Панкратычу палец. Вояка расплылся окончательно, и суровое лицо стало таким, каким я его видел один раз в жизни — когда он рассказывал про «боевого товарища» Валентину.

Ксюша за моей спиной зажала рот рукой, чтобы не засмеяться. Я стоял у стены и молчал, потому что момент был из тех, которые портить нельзя.

Панкратыч гладил Пуховика по спине — аккуратно, двумя пальцами, как будто боялся раздавить. Барсёнок подставлял бок, пускал облачка холодного пара, и иней оседал на мозолистых пальцах Панкратыча, и тому было плевать.

Потом он поймал мой взгляд.

Пауза длилась полсекунды, но за эту полсекунду по лицу Панкратыча прошла целая гамма — от осознания до багрянца, от багрянца до ужаса, от ужаса до ярости. Он вскочил на ноги, одёрнул куртку, расправил плечи и принял стойку, которой его учили на плацу лет сорок назад.

— Ремонт принят! — рявкнул он голосом, от которого Искорка в ванночке испуганно булькнула. — Стены ровные, плитка крепкая, вытяжка рабочая! Если эта кислотная тварь, — палец ткнул в сторону террариума Шипучки, — мне тут пол прожжёт — выселю! Вместе с зоопарком!

Развернулся и вышел. Шаги загрохотали по коридору — быстрые, строевые, удаляющиеся, и входная дверь хлопнула с такой силой, что колокольчик звякнул трижды.

Ксюша убрала руку ото рта. Тихий, заразительный смех вырвался наружу. Я не удержался тоже, и мы стояли в новом стационаре и смеялись, а Пуховик сидел на полу и облизывал то место, где секунду назад были пальцы Панкратыча, и хвост его вилял с частотой, означающей абсолютное, безоговорочное счастье.

Пухлежуй, услышав смех, прибежал из приёмной и выстрелил языком в Ксюшин ботинок. Промахнулся. Язык шлёпнулся на керамогранит, и на плитке осталось влажное пятно.

Феликс из клетки прокомментировал:

— Бюрократия всегда отступает перед народным единством.

Нормальное утро в Пет-пункте Покровского.

День прошёл в рабочем ритме. Клиенты, осмотры, назначения. Подсобку мы с Ксюшей освободили полностью — вынесли тазы, коврики, старые вольеры, протёрли стены и пол. К вечеру бывшая подсобка выглядела пусто, но чисто, и я уже видел, как через неделю здесь встанет нормальный хирургический стол, стерилизатор и закрытый шкаф для препаратов с кодовым замком.

Операционная. Настоящая, а не угол между Искоркиным тазом и клеткой Феликса.

Приёмная тоже преобразилась. Без клеток и вольеров в ней стало просторнее, светлее, и пахло уже не зоопарком, а антисептиком и чабрецом.

Пухлежуй лежал на коврике у двери и облизывал входящих клиентов — каждый раз промахивался, но усилия его были отмечены, и пожилая дама с астматической черепахой даже погладила его по голове, после чего Пухля впал в эйфорию и попытался облизать черепаху. Черепаха втянула голову. Пухлежуй расстроился на полсекунды и переключился на ножку стула.

К семи вечера я закрыл клинику, проверил стационар — все спокойны, Шипучка спит, Искорка мерцает, Пуховик свернулся на холодной плитке у окна, Феликс медитирует на жёрдочке. И вышел на улицу.

Питерский вечер лежал над районом тяжело и влажно. Фонари расплывались в тумане, и воздух был из тех, что оседает на коже и не высыхает.

Хороший день. Стационар, переселение, Пуховик на лапах, Панкратыч с барсёнком. Хотелось отпраздновать. Не алкоголем — этанол подавляет кору головного мозга, и я знал это лучше многих. Чем-то другим, простым и человеческим.

Кондитерская на углу. Я зашёл, постоял у витрины и выбрал торт — «Прага», шоколадный, с тёмной глазурью и белой надписью «Поздравляем!», которую я бы попросил убрать, потому что поздравлять себя самого показалось перебором. Но продавщица посмотрела на меня таким взглядом, что я сразу понял — стирать она ничего не будет. Торт лёг в картонную коробку, коробка — в пакет, и я зашагал к дому.

Квартира Кирилла встретила тишиной. В прихожей горел тусклый свет, чужих курток на вешалке было две — Кириллова и Олесина, — но Кирилловы ботинки отсутствовали. Вечерняя смена, видимо.

На кухне горела лампа, и в её свете за столом сидела Олеся.

Одна.

Кружка с чаем между ладонями, волосы убраны в хвост, и под глазами тени, которые я запомнил ещё по первой встрече — тени от двенадцатичасовых смен, от ног, гудящих к вечеру, от экономии на всём, что можно урезать. Она смотрела в кружку, и пар вился над чаем, и вид у неё был такой, какой бывает у людей, когда день закончился, а сил радоваться этому уже не осталось.

Я вошёл в кухню. Молча поставил коробку на стол. Достал из шкафчика две тарелки — ту, что с отколотым краем, себе, нормальную — ей. Нож. Разрезал торт. Положил кусок на тарелку и подвинул к Олесе.

Она подняла глаза.

Взгляд был знакомый — колючий, оценивающий, привычка, выработанная годами работы с клиентами, которые считают, что официантка обязана улыбаться за чаевые. Олеся разучилась принимать жесты за чистую монету и каждый из них проверяла на скрытое дно, как сапёр проверяет дорогу.

— Это что? — спросила она. — Извинения за яйца, дубль два? Я на диете, Михаил.

Голос ровный, спокойный, с той интонацией, от которой температура на кухне обычно падала на пару градусов. Щит, поднятый привычным движением.

Я сел напротив. Отрезал себе кусок. Положил на тарелку с отколотым краем.

— Это не извинения, — сказал я. — Это праздник. Я сегодня расширил свою клинику. У моих пациентов теперь есть нормальный стационар. Сорок квадратов, плитка, вытяжка, чистые стены. Раньше они жили в подсобке, а теперь у каждого свой бокс с нужной температурой. Один барсёнок сегодня пошёл сам — первый раз в жизни. Имею право на шоколадный торт.