Александр Левинтов – Скитальцы (страница 17)
И надо ждать финиша, чтобы найти ему место в ряду мировой живописи и культуры. Как грустно утверждать такое!
Михаил Иофин успешно не закончил Муху (художественное училище имени Мухиной – для непитерских). Прошли уже десятилетия, а он до сих пор никак не может понять: то ли его отчислили оттуда за академическую неуспеваемость, то ли он сам устал заниматься художественными прописями, с наклоном и нажимом, перышком номер восемьдесят шесть и прикусив от усердия язык. Тем, кто любит бытовые особенности жизни не от мира сего: Михаил Иофин – питерский еврей (это значит – еврей лишь на треть: еврей, русский и питерский в одном флаконе – любит водку и острую пищу, космат до библейности и немного невнятен в речи). Судя по состоянию его дома, из рук его все, кроме стакана и кисти, валится, а точнее – даже не берется: некогда.
Но его мясная солянка и борщ – шедевры. Они изготавливаются им в горшках крупного калибра. Как и положено, ложка в них стоит, одолеть этот горшок можно только, если принят как минимум литр на двоих. Перед моим возвращением в Москву он мастерски упаковал мою скромную коллекцию картин, правильно отправил их на почте – и мы напились на прощание по полной программе.
Многие картины Иофина многофигурны.
В детстве, помню, очень любил книжку «Сорок четыре веселых чижа» Ю. Тувима. Там на одной картинке были изображены все сорок четыре – и каждый за своим веселым занятием: кто поломойка, кто судомойка, а кто – музыкант. Иофин часто возвращается и возвращает нас в этот многоликий мир коммуналок. Теперь, по прошествии стольких десятилетий, отделяющих нас этого мира, мы можем говорить о них не только как о социальном явлении, этом дурном сне сумасшедшей Веры Павловны Чернышевской. Коммуналка – не только светлое прошлое нашего человечества. Это – падший и павший Иерусалим. Зря старался Тит Флавий, разрушавший стены Великого города и Храм: Христос уже успел родиться, умереть и создать новую веру, Ямнийский университет уже подпольно взращивал древнее и великое Учение. Тут не катапультами и другими осадными машинами надо было действовать. Коммуналка – это раеад человеческих отношений, это феномен духовности, рожденный не жилищной политикой Людоеда, а самопорожденный.
И смиренный иконописец этого феномена – Михаил Иофин. Его автобиографическое «Жизнеописание коммунальных святых» выполнено в лучших и светлых традициях иконописи: центральное пятно занимает несвежепокрашенная деревянная дверь в окружении купоросных и трескающихся от интенсивной эксплуатации стен, со множеством звонков с именами постояльцев Этого Света. По периметру картины идут мелкие изображения внутреннего жизнепроведения, от въезда до выноса покойника (как все-таки вытаскивают гробы с покойниками из американских квартир?). Тут и общекоммунальный обзор праздничного салюта, и «Банный день» в коммунальной ванной, от которого родятся дети, так похожие на соседа, и «Последние новости» с «Известиями» наперевес, в долгосрочном уюте на утреннем толчке, и еще множество другого узнаваемого до сладостной боли и рези в глазах.
На многих картинах Иофина – фонарь, освещающий пятно одиночества, отчаяния, горя, любви, умирания. Беспощадный свет – свет памяти, свет воспоминаний, совести, свет, демонстрирующий нам всю боль нашей единственности, единичности: мы никому не нужны, только себе, а все остальное – сумерки и мрак архитектурного безразличия к нам. Рожденные в ночи, под ярким освещением, направленным на мольберт, эти картины – автопортрет художника и его творчества.
И есть еще один автобиографический символ на многих картинах питерской тематики: трамвай номер пять. Миша и сам не заметил, что у него все трамваи на картинах под этим номером. Это – фрейдисткая штуковина.
Мне помнится, пятый трамвай тянется по унылой и бесповоротной Садовой, не помню, откуда и куда, мимо Апраксина Двора, где до сих пор стоит истошный крик Башмачкина «Караул! Грабят!». Ведь мы все так всю советскую, а теперь и постсоветскую жизнь кричим «Караул! Грабят!», а с нас вместе с шинелью сдирают хваткие руки семь шкур, особенно с тех, у кого не все в порядке в пятой графе.
Пятый трамвай упорно ползет по ночному Питеру, по ночной жизни – так, вопреки всему, корпит и трудится Михаил Иофин, невольник и раб собственного таланта, собственных мыслей, чувств, мастерства и творческого обаяния.
Николай Фешин
Он уехал в Америку в 23-ем. Тогда бежали все, кто мог и хотел. Кто не мог и не хотел – тех высылали. Хорошо, если из страны. Чаще – на Соловки, еще чаще – на тот свет, безразмерный по причине объявления его несуществующим.
За границу отправляли почти в легкую: на горизонте полыхали зарницы и канонады мировой революции – через несколько лет предполагалось, что бежать будет уже некуда, потому что не только на Земле – на Марсе ихние Аэлиты станут наложницами шариковых. Их выпускали из рук, как кошка выпускает из своих мягких, но когтистых лап утомленную странной игрой с ее жизнью мышь. Их выпускали, параллельно продавая за бесценок, раздаривая и расшвыривая картины, ювелирные изделия, иконы, шедевры и раритеты: берите! Не жалко! Завтра мы это же отнимем у вас!
Он уехал в Америку с женой и девятилетней дочкой Ией, единственным человеком, кто не предаст его ни при жизни, ни после смерти. Он бежал из Казани, бросив учеников, холсты, работы, мастерскую и собственное имя.
Ему было уже 42. Экватор.
По Америке его помотало и побросало. После нескольких лет нью-йоркской жизни, сумасшедшей, как любая жизнь в Нью-Йорке, он бежит в Нью-Мехико, в Таос, заброшенную точку на карте Америки, где почти все точки – заброшенные.
Видимая причина бегства сюда – туберкулез.
Русских в Нью-Мехико до сих пор негусто. Наверно, из-за обилия НЛО: русские сами привыкли быть гуманоидами, а тут летают всякие, народ собой смущают. И Николай отправляется дальше, в Лос- Анджелес, в Санта-Монику, прилегающую к океану и пляжам часть еще одного сумасшедшего американского города. Если вы ткнете в карту пальцем и промахнетесь, не попадете в заброшенную точку, то окажется, что вы наткнулись своим указательным на сумасшедший город.
Русские густо заселили Западный Голливуд, Студио-Сити и Санта-Монику, места пляжные и припляжные, умагазиненные, криминально спокойные и сексуально развинченные, с нестандартной ориентацией. Это американцы все норовят побегать по пляжу, поиграть в подвижные игры, прямо дети, честное слово. Мы больше жмемся к мангалам и прибою:
– Моня! Ты почему не смотришь за Сарочкой? Ведь она сейчас упадет в океан! – слышится русская речь с Привоза или Бессарабки.
Фешин купил себе здесь студию. Это значит – дело его было небезнадежно и заказы продолжали поступать, даже в ревущие войной сороковые. Для того, чтобы загнуться в Америке и кануть в безвестность, особых усилий от эмигранта не требуется. Чтобы сохранять продажность своих картин, надо продолжать быть талантом и трудягой. Николай Фешин пришел в Америку сначала своими полотнами, потом сам. Это его спасло и спасало. Имя работало на него, хотя и спустя рукава. И он продолжал работать, сосредоточенно и непрестанно. На финише он еще успевает организовать две свои выставки – в Сан-Диего и фешенебельном пригороде этого самого фешенебельного города Калифорнии и Америки, в Ла Хойе. Немного не дотянув до своего семидесятипятилетия, Николай умирает, предоставив свою дальнейшую судьбу дочери Ие.
Так начался и все еще продолжается его долгий путь на родину.
В 2005 году его картины впервые экспонируются в Третьяковке…
Если взять за точку отсчета и начало размышлений о творчестве Николая Фешина (а что еще можно взять за такую точку, кроме самого художника?), то мы увидим резкий контраст между его фотографиями и его автопортретом.
На фото – человек слегка восточного вида, не то татарин, не то мордвин, не то сибирский сильно обрусевший чалдон. Взгляд – неприятный, колющий, угрюмый взгляд, испытующий, из позиции глухой защиты. Он хоть и умный, а лучше под него не попадайся. А на автопортрете – напряженная, но открытость, распахнутость и беззащитность голубых до иссини глаз, взгляд, рвущийся к познанию мира, удивленный этим миром и очарованный.
А теперь – два взмаха в разные стороны. Один взмах – портрет отца. Образ тяжеленный, сильный. Глаз и вовсе не видно, они в тени, но под этим невидимым взглядом все притихает и замирает. Написанный в 1914 году, портрет является пророческим образом Отечества, сурового, нелюдимого и неутомимого в своей жестокости, русской и азиатской. То, что отец Николая – художник и иконописец – несущественно, оказывается. Потому что не в этом его суть. Опять с той же прозорливостью Николай изображает отца-Отечество в одежде мастерового, почти пролетарской одежде, в которую вырядится скоро вся Россия.
Второй взмах – детские портреты. С таким же, как автопортрете удивленным и открытым миру взглядом, сквозь который светится и ясно видна душа. Тут Фешин очень близок с Марией Башкирцевой, с ее незащищенными душами, смотрящими на нас через глаза детей и девушек. Ну, проникновенность и искренность Башкирцевой понятна – она стала художницей в канун своей сверхранней смерти. Но Фешин? Откуда у него столько веры в светлое прошлое души человеческой?