Александр Левинтов – Скитальцы (страница 15)
А что есть проекция тех побивающих в духовном мире? – жухлая и немощная трава, высохшая и умершая, ей лишь плестись под ногами, мешая идти, ни скотине, ни людям, ни земле ненужный терн. Они составляют собой трение духовного универсума о социальную действительность, некую фиктивную силу соприкосновения двух миров, существенную для видимого и невзрачную для невидимого.
Фигура св. Стефана, благословляющего своих палачей, совершенна в своей незыблимости, целостности, неповрежденности и вместе с тем – в динамике Исхода из этого мира в иной. Впрочем, нет, это – не исход в край неведомый и незнаемый, это – возвращение. Св. Стефан уходит от нас туда, откуда он родом, в Дух, никак не обозначенный на картине и оставленный потому ярким пустым местом.
А что же побивающие?
Как изобразить антисвятых?
Их головы подобны камням в руках их.
И в этом месте Алек Рапопорт сам начинает рисовать в жанре пешарим.
Побивающие его камнями – это не только органы и власти изгнавшей его страны, это – иудеи, осуждающие его христианство, это – коммерсанты, делающие деньги на житие и творчестве, это – христиане, не признающие его христианства и бросающие свой антисемитский камень.
Побиение камнями – изуверская казнь, существующая до сих пор в ряде стран. Каким тинейджером душевным надо быть, чтобы поднять камень на пригвожденного и беззащитного, не могущего даже руками прикрыть свою голову от жестокого града. А что, если бросающий увидит взгляд побиваемого? Не взорвется ли в нем от этого взгляда совесть? Или кидать надо, прищурясь и видя только цель головы, но не глаза? Или надо потерять голову, рассудок и сердце, чтобы взять в руку из услужливо приготовленной кучи камень? Насколько надо убить себя, чтобы убивать другого? Или – с одного камня не убьешь, а, если мы вместе, если мы – большинство, если мы народ, то, значит, мы правы?
Главное – быть большинством.
А ведь кто-то, еще в далекой античной древности сказал: «Большинство – это зло». Демократия с булыжником наотмашь. А она, между прочим, всегда с булыжником, называемым теперь правом голоса: услужливый пиар только тем и занят, что подкладывает демократическому обществу свои камни для голосования. Но это – уже мой пешарим… Но, пусть бросающий камнем в беззащитного, пусть он лучше бросит свой камень в меня.
Холодное и горькое смирение святого к побивающим его камнями и Алека Рапопорта – к побивающим его выражено столь четко, с такой виртуозной простотой, что художник понял – ему никогда не нарисовать ничего такого же, в такой же простой, ниццолиевской манере. И он никогда больше не возвращался к этой технике письма. Почти двадцать лет плодотворнейшего творчества – и ни разу он не вернулся к этим линиям-взмахам.
Теперь эта графика висит у меня на стене. Стоит лишь оторвать взгляд от клавиатуры, чтобы посмотреть вправо – и злобный камень сейчас полетит в Стефана и в меня, и Стефан смотрит на них и на меня – и нам становится жгуче стыдно за поднятый на него камень.
Воскрешение Лазаря
– Иосиф!
– Здесь я, Господи!
– Ты уж чаю напился? Что ж, ты, никак, вчера опять усугубил?
– Слаб, грешен, Господи, не удержался маленько.
– Да ты хоть видел себя в зеркале? Краше в гроб кладут.
– И мне туда пора.
– Хоть бы пробрился по этому случаю.
– В морге добреют, им за это платят.
– Ну, пора.
– Пора, Господи.
И он отдернул ветошную занавеску с картины. Эта старомодная манера прикрывать картину тряпкой немного смешила и удивляла окружающих и заезжих, но вслух мастеру об этом никто не говорил, а он действовал, как его учили в Петербургской академии художеств те, кто и сам учился у знаменитых мастеров, бравших в Италии блестящие призы на биеннале.
– Сегодня кончишь?
Он не ответил, тщательно разминая кисти и выбирая из них ту, которой работать. Картина была готова. Только он знал, где и чего тут было некстати или не хватало или лежало не так. Эта, последняя работа над картиной – самая мучительная, словно ловля блох в стоге сена. И непонятная. Потому что и самый придирчивый, но посторонний взгляд не улавливал этих блох, а ему казалось, при обнаружении, что картина не удалась, что надо все переписывать заново и тут уж ничего не исправишь. Эта последняя работа над картиной шла на скрипучих и визжащих тормозах третью неделю и измотала его донельзя.
Он нашел искомое и стал продираться по давно уже застывшему слою почти сухой кистью, вмазывая более четко блик на стволе смоковницы.
Картина называлась «Воскрешение Лазаря». Он начал ее в такую же слякотную и мерзостную ноябрьскую непогоду год тому назад. Он очень тосковал по будущей весне, которая могла быть для него и не предстоящей: он знал, что долго не протянет и потому взялся за этот тревожно радостный весенний сюжет. Почему-то ему вспоминались при пустом еще загрунтованном холсте далекие детские весенние ручейки и громадные лужи родного Ленинграда, черный ажур подгоревших на солнце сугробов, первые шустрые жучки на солнцепеке и девочка Люся на бойком велосипедике гонявшая по шипящим лужам так, что мелькали на разворотах ее большие черные, в сеточке дырок, трусы. И он, только что выписанный из больницы, но не в морг, а сюда, в распускающуюся весну, думал тогда, глядя на соседскую Люську, что всего двумя годами была его старше: как хорошо, что он опять не умер и может жить и видеть все это, а ведь мог же и умереть и так и не узнать, что такое настоящая весна и это странное щемящее чувство к Люське, наверно, любовь.
От той стартовой тоски по весне и родился фон картины – бледно-голубой, как доверчивый взгляд блокадной сироты.
Лазарь, лежащий на носилках под белым покрывалом, совсем мертв. Синюшное, продрогшее от смерти лицо пусто и неподвижно, а во всем тщедушном теле разлита трупная тяжесть и безжизненная двумерная плоскость. Но левая рука его приподнята. На блеклом плече – стылость, однако чуть дальше начинает брезжить возрождение жизни. Волна побежалости цветов жизни струится по предплечью, чуть согнутому локтевому суставу и вот, сквозь и поверх холста выдвигается из плоскости картины, объемная, скульптурная, выпуклая и полная жизни кисть, с бьющимися жилками и подрагиваниями живой расслабленности. На самом краю картины, как бы поддерживая сверху эту трепетно оживающую руку – продолговатое золотисто-голубое свечение, в котором угадывается аура животворного перста Иисуса, но сам Спаситель – за рамой картины, Его нет, Он присутствует лишь Своим чудом и этим крохотным светящимся пятном. Но это присутствие – самое важное и первое из угадываемых и ощущаемых явлений картины.
На заднем плане видна бесплодная и унылая палестинская пустыня, посредине которой стоит изломанная смоковница. По пустыни пробегает еле заметная тень, волна тени: правая сторона пустыни еще мертва и сумрачна, а слева, от того края, где вне холста стоит Иисус, движется судорога света и оживления, и этот беглый поток первым своим бликом уже достиг смоковницы и на мельчайший миг коснулся и упал на корявый ствол.
– Ума не приложу, что мне с тобой делать.
– На Тебя уповаю. Что скажешь, то и будет. Все приму с благодарностью.
– Я ведь вам, иудеям, запретил живое изображать.
– Какой из меня иудей? А Спасителя я, как видишь, не осмелился.
– И на том спасибо.
– Скажи мне, как Тебя на всех нас хватает? Вот Ты такой космический и заоблачный, а сейчас вот со мной, в моем ничтожестве пребываешь. И с Авраамом по поводу Содома препинался и торговался. Ходишь меж людей. На что мы Тебе?
– Понимаю. Это, конечно, твоя проблема: ты привык иметь меру и масштаб. Мне ж все это ни к чему. Что с тобой, что с космосом, что сегодня, что миллиарды лет. Не суть это.
– А в чем суть?
– Ну, ты, прям как Пилат. Я ж тогда ему ответил.
– Ты запамятовал. Ты не ему – Малому Синедриону ответил.
– Какая разница? Но ведь ответил!
– Да, прости, Господи, это я запамятовал.
– Скоро ли?
– Погоди, вот здесь еще.
– Ну, не буду стоять у тебя над душой.
– Да, ничего. Ты мне не мешаешь. С Тобой хорошо.
И он углубился в рассматривание и вглядывание в тени над веками Лазаря, потом выбрал тончайшую кисть и, даже не краской, а просто водою, набросал по этим теням легкую дрожь: они вот-вот откроются, и Лазарь вновь увидит свет и Учителя. Душа его, только начинающая удаляться из тела, вновь впорхнет в эту расслабленную немощь и укрепит ее и восстановит среди живых, а теперь вот трепещет над входом в погасшую плоть в тревожном ожидании чуда своего воплощения.
– Господи, прими душу раба твоего Иосифа!
– Кончил «Лазаря»? Ну, что ж, с Богом. Прииди.
По завещанию покойного картина предназначалась в дар православной церкви. Вдова написала о том митрополиту с приглашением посетить студию. Из канцелярии был получен ответ, что картину принять не могут, потому как не по канону. На словах же ей донесли, что митрополит евреев не любит и принять дар от потомка жидов, распявших Христа, не желает.
Некоторое время огромный, во всю стену, холст простоял в сан-францисской мастерской, но, после того, как был выпущен каталог и особенно после турне по выставочным залам, спрос был очень оживлен.
«Несть более ни еллина, ни иудея» – сказал очень богатый нефтяной малаец и купил «Лазаря» по самой высокой цене, специально для него отстроил церковь в ставшем родным ему Эдмонтоне, и, ко всем прочим своим бизнесам присоединил еще и этот, дающий не баснословный, но устойчивый и Богоприятный доход.