Александр Козлов – Чернокапище. Сказание о мертвеце (страница 4)
В этот миг петух во дворе прокричал трижды, а с улицы донесся голос соседа:
— Демьян! Завтра на покос вместе, договорились?
— Договорились, Иван! — крикнул ему в ответ Демьян. — С утра и выйдем! — и снова повернулся к столу — к Дарьюшке, к теплому хлебу и доброй каше.
После завтрака он брал косу или топор и шел в поле или в лес — смотря по сезону — работал до седьмого пота. Спина его, широкая и мускулистая, темнела от загара, на лопатках выступали белые полосы соли. За поясом у него всегда торчал нож в кожаных ножнах, а на плече — холщовая сума с краюхой хлеба, мясом и парой луковиц: на обед, коли время позволит.
Перед уходом по привычке оглядывал двор, проверял, крепко ли заперты ворота, не просел ли где забор.
— Ну, пойду, — целовал жену в щечку. — К вечеру вернусь, а коли задержимся с Иваном на покосе — не волнуйся.
— Иди с Богом. Да смотри, в жару-то не надрывайся.
— Не бойся, — усмехался Демьян, похлопывал себя по груди, — чай, не кисейная барышня — не рассыплюсь.
И шагал к воротам: перекидывал ногу через плетень, выходил на тропу и вскоре скрывался за поворотом. Там березы росли густо, родней дружной, а трава вдоль дороги до колен поднималась, колыхаясь волнами под ветром.
Проводив его, Дарьюшка принималась за домашнюю работу: стирала белье у колодца, терла его на рубчатой доске и полоскала в ледяной воде, а потом развешивала на веревке между двумя старыми яблонями. Те еще отец Демьяна посадил, с тех пор каждый год они давали щедрый урожай. Яблоки падали порой прямо на траву, и Дарьюшка собирала их в корзину — на компот и на сушку к зиме.
Бабы, что приходили за водой, охотно задерживались возле колодца: Дарьюшка умела слушать — не перебивая, не осуждая, — советы давала дельные, сплетен не плела и ни о ком дурного слова не говорила.
Ставили бабы ведра на землю, опирались на коромысла, лбы вытирали и вздыхали:
— Уф, ну и жарища нынче!
— Да, лето в этом году жаркое выдалось.
— А ты, Дарьюшка, глядим, уже все переделала? И белье постирала, и грядки прополола…
— Да что там, дел-то на час, — отвечала Дарьюшка скромно, платок на голове перевязывая. — Зато потом — хоть в поле иди, хоть у печи стой.
Марья, жена кузнеца Михея, поправляя коромысло на плече, говаривала:
— Счастливая ты, Дарьюшка. И муж у тебя золотой, и дом — полная чаша, и сама — и лицом, и душой. Точно цветок луговой.
— Это не я счастливая, Марья. Это муж мой счастливый. Он все и делает: и пашет, и сеет, и дом в порядке держит. Я только рядышком иду.
— Нет, милая, — качала головой жена кузнеца. — Рядом идти — это самое трудное и не всякому справиться дано. Иная и рада бы, да не выдерживает. Вон, у Агаты с Тимохой опять бранятся — он опять за старое взялся, запил и не просыхает. А у вас — лад да мир.
Другие бабы, впрочем, говорили иначе. Соломонида, что жила у мельницы и слыла бабой языкастой — на языке у нее что угодно, а на уме одно: как бы чужое к рукам прибрать, — поджимала губы и цедила сквозь зубы:
— Ишь, разжились. А с чего? Земля у всех одинаковая, а у них урожай гуще, и скотина плодится, и дом — игрушка. Нечисто тут что-то. Присуха, не иначе. Или к ведунье ходила.
Но принародно этого не произносила — боялась: Демьяна в деревне уважали, а Дарьюшку за кротость и доброту жалели. Любое злое слово, сказанное в их адрес, соседи сразу наотрез давали. Соломонида знала: тронешь их — сама же в дурах останешься. Потому и молчала, лишь бросала косые взгляды и шипела себе под нос, когда те мимо проходили.
А бабы, стоявшие рядом с Дарьюшкой, только переглядывались и качали головами:
— Ох, язык у Соломониды что нож — режет без жалости.
— Да пусть себе шипит. От ее шипения ни у кого ни амбар не сгорит, ни корова не заболеет.
Дарьюшка лишь улыбалась, развешивала последнюю рубаху, благодарила соседок за беседу и шла к дому. Там ее уже ждали новые дела: то печь растопить, то кур покормить, то в огороде поработать. Она оглядывала двор, вдыхала запах свежескошенной травы и думала: «День добрый, работа спорится, муж вернется — поужинаем, поговорим. А что еще человеку надо?»
А ведь правда. Живи да радуйся, расти хлеб да детей, молись Богу да мужа люби. Так бы и текли их дни — один к одному, светлые и ладные, точно зерна в полном колосе.
Только в Чернокапище долгий покой — редкость.
Уже в темных углах, за плетнями и у костров, люди шушукались. Глаза их жадностью загорались, губы заклятья шептали, и руки к чужому добру тянулись.
Глава 3. Воскресный день
Дом Демьяна не сам по себе стоял, а всей деревней держался — нитью в холстину вплетался. В воскресный день Демьян и Дарьюшка к церквушке путь держали. Церквушка та высилась на пригорке над протокой Кривой — деревянная, с серебряной маковкой и чуть покосившимся крестом, лемехом крытая. Колокол в ней гудел — на три версты слыхать: плыл звон над полями, лесами и болотами, в душе покой пеленая.
Перед выходом Дарьюшка сарафан отряхивала, платок поправляла, узелок крепила и четки свекровины в руках перебирала. Демьян рубаху чистую надевал, в порты заправлял, ремнем с пряжкой медной подпоясывался, нож в ножнах проверял. В суму краюху хлеба да два яйца печеных клал — на случай, если после службы с мужиками заговорится.
По пути Дарьюшка подол подбирала, чтобы грязи не набрать, а Демьян шагал, по сторонам поглядывал, знакомым кивал, на поклоны ответ держал. Повстречал их староста Петр Васильевич, поклонился:
— С воскресным днем вас, Демьян и Дарьюшка! Путь вам добрый.
— И тебе доброго дня, Петр Васильевич, — молвил Демьян. — Служба нынче долгая будет: отец Иов проповедь о терпении читать обещал.
— То дело нужное, — отозвался староста. — Терпенье — нам первый помощник.
У ворот храма старуха Агафья их встречала: в чашке глиняной водицу святую подавала, шептала:
— Благослови вас Господь, детки.
Дарьюшка чашку принимала, глоток делала, Демьяну подавала. Тот отпивал, благодарил:
— Спаси Христос, бабушка Агафья.
— Во славу Божию, — крестилась старуха, в сторону отходила.
А в церкви ладаном и воском пахнет, свечи перед образами теплятся, блики на окладах золотых играют. Демьян свечу ставил у Николы Чудотворца, Дарьюшка — у Богородицы. Становились в ряд с народом, слушали чтенье, крестились и молитвы шептали.
Хорошо в храме в воскресный день: торжественно и покойно. Слова молитвы сами на душу ложатся, а заботы остаются за порогом — пусть подождут.
После службы Демьян жену под руку брал и выходил на паперть, от солнца щурясь. Так рука об руку и шли они домой через всю деревню. Старики глядели вослед, говорили:
— Вот так и жить надобно: тихо, мирно, честно. И земля отплатит, и Бог не оставит.
— Не то что иные — то бранятся, то дерутся, — добавлял дед Лукьян, на клюку опираясь. — А эти — лад да мир.
Детишки, что у околицы играли, бросали игры, бежали следом, кричали:
— Дядя Демьян, дядя Демьян! Правда, что у вас корова двойню принесла? А правда, что вы амбар новый поставили?
— Правда, правда, — смеялся Демьян, мальчишек по вихрам трепал и яблоки сушеные из сумы доставал. — И еще много чего будет, если трудиться, не лениться. А вы, ребятки, тоже не ленитесь — в поле помогайте, по дому подсобляйте.
— А мы помогаем! — выкрикивал бойкий мальчонка. — Я отцу в огороде грядки копаю!
— И то дело, — хвалил Демьян. — Добрый из тебя хозяин вырастет.
Так и шли, не торопясь, с остановками. Дорога от храма до дома недлинная, а на целый час растягивалась: то с одним соседом перемолвятся, то с другим. Воскресный день — он для того и дан, чтобы душой отдохнуть от забот повседневных.
Дома их встретила тишина — та особенная, воскресная, когда даже половицы не скрипят, а только вздыхают, привечая хозяев. Солнце сквозь слюдяное оконце лилось на пол золотыми полосами, и в полосах тех плясали пылинки. Пахло воскресным пирогом, оставленным в печи под тулупом, и сушеными травами, что висели пучками у притолоки.
Дарьюшка сняла платок, распустила косу и встряхнула ее. Волосы рассыпались по плечам золотым потоком, до самого пояса. Лента алая соскользнула на пол. Демьян нагнулся поднять, да так и замер, глядя на нее. В глазах его, серых с золотинкой по ободу, разгорался теплый свет. Не тот, что от солнца, а тот, что изнутри подымается, из самой души.
— Что ты? — спросила Дарьюшка тихо и платок на лавку положила.
— Ничего, — ответил он и шагнул к ней. — Просто гляжу.
И столько любви искрилось в его взгляде, что Дарьюшка замерла. Сколько лет прожили, а все как в первый раз.
В избе разлилось безмолвие — только сверчок за печью завел свою песню, но и тот пел тише обычного.
Демьян взял ее за руку. Ладонь у него широкая, мозолистая, пахнущая деревом и воском, — ладонь у нее малая, теплая, пахнущая хлебом. Пальцы их переплелись, как корни двух деревьев, растущих рядом, — не разорвать и не отделить.
Он поднес ее руку к губам и поцеловал — не в щеку, а в ладонь, в самое запястье, где жилка бьется, где сердце свой ток по телу гонит. От поцелуя того Дарьюшка вздрогнула и опустила глаза. Ресницы ее, длинные, загнутые, легли полумесяцами на разрумянившиеся щеки.
— Устала, поди, — проговорил Демьян. — С утра на ногах: и тесто ставила, и белье полоскала, и в церкви выстояла. Присядь-ка.
Усадил ее на лавку, а сам сел рядом. Положил руку ей на плечо — не тяжело, не властно, а так, как кладут руку на гриву любимой лошади: бережно, с лаской. И плечо под его ладонью дрогнуло и потеплело.