Александр Иличевский – Из судового журнала (страница 31)
Он составлен из воздуха и камней,
раскаленных добела забвением. Он
раскачивается от осенних праздников –
от песен покаяния, радости и прощения,
от флагов, полощущихся ветром, от стаи
скворцов, трескучей тучей развевающейся
над черепичными крышами. На улицах
порой некуда упасть яблоку, будто вся Франция,
весь Манхэттен прибыли сюда насладиться отчизной;
каменистыми пляжами Киннерета, песчаной
подушкой Средиземноморья. И чернильное море
предстает взгляду, направленному из глубокой
обдуваемой тени древнего портового сарая:
безупречно резкая линия горизонта и снопы солнца,
завалившие пляж до неба. Там и здесь стучат
пляжным бадминтоном, как сторожевой колотушкой:
«В Тель-Авиве все спокойно!» И море глядится
в лица загорающих ослепительным шаром обратной,
усеянной бликами волн перспективы. Закат
затопляет горизонт, и красные флажки на тросе
в запретных для плаванья местах трепещут языками
прозрачных лабрадоров, стерегущих купальщиков.
Я жил там – в этом городе, полном
ленивых джиннов Леванта, в этом щекочущем,
будто пронизанном стаей стрекоз воздухе.
Временами оказывался под полной луной на горе
в одиночестве, спускаясь, чтобы подняться на другую
иерусалимскую гору, чье подножье облеплено горящим
планктоном окон; в каждом хотелось пожить.
Что мной было взято на память об этом городе,
что хранит ручей времени? – на дне его –
камушки воспоминаний. Не скоро
время обточит их. Я спускаюсь к ручью и
становлюсь на колени, чтобы напиться всласть
ослепительного забвения. Нет, никогда не привыкну
к мысли, что мертвых так много: Мамаев курган,
поля подо Ржевом, Аушвиц, Треблинка, Дахау –
сгустки молчания. О, какой неподъемный
монолит молчания. Ни голоса, ни шепота оттуда.
Как трудно молиться в такой тишине. Как непомерна
тяжесть слова. Так, значит, вот как выглядит небо
со дна древней могилы, заросшей алыми
маками! Я плыву в тишине, и тлеющие закатом
верблюжьи горы пропадают во тьме востока.
Торжество
Мир завершен был только в двадцатом веке. Нынче
он стоит по грудь в безвременье, и голова
еще ничего не знает о потопе, о хищных рыбах,
но вода уже подобралась к губам,
и, отплевываясь от брызг, они, губы, говорят
о двадцатом веке. О том, что этот век был последним,
и теперь осталось только выйти на мелководье.
Власть в мире слишком долго была в руках теней,
братоубийства, вассальных соперничеств, Иудиных поцелуев,
опричнины, разинщины, пугачевщины,
реформ Петра, бироновщины, декабристов, крепостничества,
Цусимы, Порт-Артура, погромов, Первой мировой,
Гражданской, Брестского мира, коллективизации,
голодомора, Большого террора, баварской пивной,
хрустальной ночи, Катыни, Ржева, Мамаева кургана,
войны, войны и победы. Нелюбовь к матери
приводит к тому, что любовь
замещается ненавистью к себе и к другому.
Ненависть есть страх. Двадцатый век
оглушил и полонил человечество.