18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Григорьев – Детство Солдатова, книга 1 (страница 4)

18

– Хороша баба. Жаль, мужик дурак.

Она взяла младенца, положила на стол и начала что-то шептать, водя руками над ним. Солдаткин лежал тихо, не плакал, только глазёнками водил – за Шептуньей, за матерью, за тенями в углах. А тени там шевелились, тянулись, но приблизиться не смели.

Глава 14. Перепёк

Шептунья взяла из кадушки горсть мокрой глины, смешала с какой-то травой, начала обмазывать младенца. Солдаткин не сопротивлялся, только вздрагивал, когда холодное касалось кожи. Анисья смотрела, затаив дыхание.

– Глину эту с болота брала, – бормотала Шептунья. – В ней сила земная, материнская. И травы особые, от самого корня. Он в ней как в утробе новой полежит, переродится. Коли выживет, конечно.

Она обмазывала младенца тщательно, слой за слоем. Сначала ножки, тонкие, как прутики, потом животик, грудку, ручки. Солдаткин лежал смирно, только глазёнки блестели из-под грязной корки. Когда дошла до головы, оставила только маленькие дырочки для носа и рта.

– Дышать чем будет? – испугалась Анисья.

– А ты как думала? – усмехнулась Шептунья. – Не бойся, всё продумано.

Закончив, она оглядела дело рук своих. На столе лежало нечто, похожее на глиняную куклу в человеческий рост. Только глаза поблёскивали из щелок да грудь вздымалась еле заметно.

– Теперь в печь, – сказала Шептунья буднично, будто о хлебе речь шла.

Анисья ахнула, рванулась было, но Шептунья цыкнула на неё:

– Стой, где стоишь! Не мешай!

Она подхватила глиняную куклу, понесла к печи. Анисья зажала рот рукой, чтобы не закричать. Шептунья засунула младенца в жерло печи, прямо на угли – Анисья вскрикнула глухо, зажмурилась – и задвинула заслонку.

В избе стало тихо. Только угли гудели да ветер за окном выл.

– Теперь жди, – велела Шептунья. – Сколько надо – столько и просидим. А ты стой, не шевелись. Силу давай. Думай о нём.

Анисья стояла, не смея пошевелиться. Смотрела на заслонку, за которой пылал огонь, и чувствовала, как от неё самой тянется к сыну что-то невидимое, тёплое. Стояла час, два, три. Ноги затекли, спина занемела, но она не шевелилась.

Шептунья сидела на лавке, голая, страшная, и не сводила с печи глаз. Иногда она начинала шептать что-то на древнем языке, которого Анисья не понимала, и тогда угли в печи вспыхивали ярче, и жар разливался по избе.

Глава 15. Второе рождение

Время тянулось бесконечно. Анисья потеряла счёт минутам и часам. Ей казалось, прошла уже вечность, а может, только начало ночи. Она стояла, покачиваясь от усталости, но не смела присесть.

Вдруг из печи донёсся звук. Не писк – полноценный, здоровый крик. Заслонка отлетела сама, и оттуда выкатился ком глины, лопнул с тихим треском, и из него высунулась ручка – крепкая, розовая, с пальчиками-сосисками.

Анисья рванулась вперёд, но Шептунья опередила её. Подхватила младенца, обтёрла его тряпкой от остатков глины. Солдаткин орал во всю глотку, сучил ногами, и было в нём уже не полфунта весу, а все десять. Кожа его порозовела, тельце налилось, округлилось. Глаза глядели ясно, осмысленно, и в них уже не было той мутной пелены, что раньше.

– Готов, – кивнула Шептунья. – Теперь он твой по-настоящему. А главное – свой.

Анисья протянула руки, взяла сына. Он тут же нашёл грудь, присосался жадно, сильно, и молоко полилось само, горячей струёй. Она смотрела на него и плакала – впервые за долгие месяцы счастливыми слезами.

Шептунья отвернулась, залезла на печь и больше не проронила ни слова. Анисья поняла: пора уходить. Оделась, закутала сына в чистые тряпки, поклонилась в пол и вышла в ночь.

Лес расступался перед ней, туман таял, луна светила ясно, как никогда. Солдаткин спал на руках, улыбался во сне.

Глава 16. Наказ

Анисья стояла на пороге избушки, прижимая к груди завёрнутого в холстину сына. Солдаткин спал, ровно дышал, и во сне чмокал губами – искал грудь. За спиной, в полутьме, сидела на лавке Шептунья.

– Погодь, – сказала она вдруг. – Не уходи. Дело есть.

Анисья обернулась. Шептунья поднялась с лавки, подошла ближе. От неё пахло дымом, травами и ещё чем-то древним, земляным.

– Слушай меня, Анисья, – заговорила она тихо, но каждое слово врезалось в память, будто молотом по наковальне. – Молчи о том, что здесь было. Никому. Ни мужику своему, ни бабам, ни попу, ни даже детям, когда вырастут. Поняла?

Анисья кивнула.

– Теперь он отмеченный. Перепёкнутый. Сила в нём будет – не каждому дано. Чуять станет то, что другие не чуют. Нечисть, упырей, кикимор. И гнать их сможет, коли понадобится. Но и слабость его – там же. В этой силе.

– Не… не поняла, – выдохнула Анисья. – Какая слабость?

Шептунья усмехнулась беззубым ртом:

– А такая. Сила эта не просто так даётся. Она из него расти будет, как дерево из семени. И чем больше он её в себе носит, тем больше она его. А значит – и нечисть к нему тянуться будет. Чуять в нём родную кровь. Иные – бояться, иные – искать. Так что гляди за ним, мать. Учить будешь, как сама умеешь. И беречь.

Анисья прижала сына крепче.

– А ты… ты не поможешь больше? – спросила она робко.

– Нет, – отрезала Шептунья. – Моё дело сделано. Дальше сама. И помни: никто не должен знать. Никто. Если прознают – сглазят, испортят, украдут. Господам продадут, в солдаты отдадут, на опыты сведут. Всякое бывало.

Она повернулась к печи, взяла с полки узелок – маленький, тряпичный – и сунула Анисье в свободную руку.

– Вот. Травы тут. От хвори, от сглаза, от ночного крику. Как пригодится – заваривай, пои. И ещё… – она помедлила. – Если уж совсем худо станет, приходи. Только если совсем. Я стара, долго не протяну. Но пока жива – помогу.

Анисья поклонилась ей в ноги, до самого пола. Шептунья не остановила, приняла поклон, как должное.

– Ступай, – сказала она. – И не оборачивайся.

Глава 17. Рост

После той ночи у Шептуньи солдаткин словно подменили. Месяц не прошёл, а он уже голову держал, вертел ею во все стороны, глазел на мир живыми глазами. К трём месяцам сам сидеть начал, на лавке, подпёртый подушками, и гулил, будто разговаривал с кем-то, кого только он видел.

Анисья не нарадовалась. Молоко у неё прибыло, жирное, сытное, солдаткин сосал жадно, щёки надувались, и рос не по дням, а по часам. К полугоду его из зыбки вынули – не помещался уже. Переложили на лавку, застелив её тулупом. Он там лежал, дрыгал ногами, пытался перевернуться, ползти.

К году солдаткин ползал по избе бойко, как таракан. Доберётся до печки, ухватится за край, встанет на ножки – кривые ещё, тонкие, но стоят. Анисья ахала, бежала подхватывать, а он сердито отталкивал её ручонками: сам, мол, сам.

В полтора года он уже бегал. По избе, по двору, за курами. Куры от него шарахались, петух однажды клюнуть попробовал, так солдаткин его за хвост ухватил, дёрнул так, что перья полетели. Петух с тех пор обходил его стороной.

Степан косился на пасынка с нехорошим прищуром. Но не трогал. Опустит руку, чтобы за волосы дёрнуть или подзатыльник дать, а рука будто в воздухе застревает. И взгляд этот, солдаткинский, спокойный, немигающий, в самую душу заглядывает. Степан отводил глаза, плевался и уходил на лавку, пить самогон.

А дети Степана – Глашка да Петька – те, наоборот, к солдаткину лезли. То ущипнут, то толкнут, то игрушку отнимут. Сначала он терпел, только смотрел на них своими взрослыми глазами. А потом, когда подрос, начал давать сдачи. Не бил, нет – просто отталкивал, и так, что они отлетали к стене и долго сидели, хлопая глазами.

– Опять твой выродок балует! – жаловалась Глашка Степану. – Толкается!

Степан только отмахивался. Сам боялся, а дети пусть сами разбираются.

К двум годам солдаткин был ростом с трёхлетнего, а бегал так, что его и старшие ребята не догоняли. По деревне носился, с пацанами в лапту играл, в речке купался, голый, как все. Тело его окрепло, налилось, мышцы обозначились под кожей – не по-детски уже, по-мужски.

И взгляд всё тот же – спокойный, тяжёлый. Будто знает он что-то, чего другие не знают. И молчит. Мать велела молчать – он и молчал. Но видел всё. И чуял.

Глава 18. Старший брат

Старшему, Ярому, минуло восемнадцать прошлой зимой. И с той поры мать и жена старосты, Агафья, зажили одной думой – женитьбой. Яркий был ладный: широк в плечах, с крепкими, жилистыми руками, всегда готовыми к топору или сохе. Ходил он легко, по-звериному бесшумно, и девки на выданье при виде его опускали глаза и краснели до самых корней волос. Но для матери он был дитятей, которого следовало пристроить.

– Хватит бобылём-то, – говорила Агафья, сидя за столом и жуя сухую рыбу. – Кость нажил, пора мясо наращивать, свой род плодить. В Белом Бору есть одна. Молодуха. Дарья. Год как овдовела, парня оставила. Баба справная, грудастая, бёдра широкие – рожать ей и рожать. И парень у неё, говорят, здоровый, горластый, значит, семя у мужика было крепкое, да и у ней земля добрая.

Мать поддакивала, поджав губы:

– С дитём оно сподручнее. Значит, баба проверена, не пустоцвет. И Ярому сразу хозяйство, наследник подрастает. Своих-то ещё настрогать успеет.

Солдаткин тогда не понимал, почему Ярого это не радует. Он хмурился, отмалчивался. Солдаткин видел, как он смотрит на дочек соседских, как задерживается взглядом на их ногах, на изгибе спины, когда они воду носят. Его тело уже знало, чего хотело. Солдаткин замечал это по утрам, когда они вместе умывались на речке. Его уд вздымался сам по себе, большой и тёмный, и Ярый, не таясь, отворачивался к воде, плескал на себя, пока тот не опадал. Это было данностью. Плоть жила своей жизнью.