реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Гоноровский – Собачий лес (страница 15)

18

Опавшие раньше времени сухие листья шуршали под ее ногами.

– Давай, бидон посторожу! – без особой надежды крикнул я.

– Видали мы сторожей и получше, – ответила тетка, заходя в дверь с давно выломанным замком.

Через намертво забитое гвоздями окно проходной было видно, как турникет еще долго вращался после ее прохода. У турникета дежурил фабричный сторож Камиль Култаев. Было ему скучно. Он отколупывал грязным ногтем краску и рассматривал кого-то, кого я не видел. Забравшись на валявшуюся рядом с окном деревянную чурку и заглянув в темноту проходной, я увидел самое страшное из того, что только мог представить шестилетний мальчик. В углу, прислонившись к стене, стояла гигантская, под потолок, вязанная кукла. Уставившиеся на меня, похожие на тарелки со щавелевым супом, глаза были велики и бессмысленны. Рот ее не улыбался, как у маленьких фабричных, а был прямой и строгий. Я подумал, что если этот рот расшить, то в него смогли бы провалиться и я, и ты, и тетка.

7

Когда Гретель попала на фабрику, ее называли генеральской и произносили это новое имя с оттенком брезгливой усмешки. Чужое, прибывшее издалека, здесь часто заслуживало брезгливую усмешку. Как будто оно может оказаться лишь необдуманным или чрезмерным.

Гретель лежала на длинном, сделанном из толстого железа столе. Руки работниц еще пахли порохом и промасленной ветошью. Они суетились по телу куклы беспокойными существами, вонзали в нее тонкие иголки, наносили на серо-желтую бумагу кривые линии. Память людей толкалась по фабрике, бродила по разбросанным вокруг селам, тонула в суете мелких дел. Она походила на жизнь в Потсдаме после апрельской ковровой бомбардировки, хотя никакой бомбардировки здесь не было.

– Страшнее атомной войны, – сказала про Гретель одна из работниц.

– Как будто черта на репу натянули, – кивнула другая.

– Кому только в голову пришло… – отозвалась третья.

Гретель вспомнила огненное кресло, которое видел отец Адини кронпринц Прусский Вильгельм в одном из музеев Нюрнберга. Это кресло использовали инквизиторы. При малейшем движении в кожу усаженного на него узника вонзались шипы. Но он не мог сидеть неподвижно, потому что под железным сиденьем был разведен костер. Гретель понимала, что она сейчас не в огненном кресле и что с нее всего лишь снимают мерки. Но она очень боялась шипов и огня.

– Не бойся, – дальним эхом отозвалась внутри нее Адини.

Она была далеко, а Гретель очень хотелось ее увидеть.

Ей показалось, что она слышит, как Адини шевелит губами – считает про себя разделяющие их километры. Адини так и не научилась точному счету.

– Между нами, наверное, бесконечность, – сказала наконец Адини. – Но я придумала одну мысль. Из линий, которые с тебя рисуют, получатся выкройки. Из выкроек – похожие на тебя маленькие куклы. Из кукол мы сделаем дорожку. Ты пройдешь по ней, я тебя заберу, и ты снова станешь красавицей.

От волнения у Гретель перехватило дыхание, хотя никакого дыхания у нее не было. И она не умела строить дорожки из кукол.

– Надо найти особенную девочку или особенного мальчика, – сказала Адини. – И кто-нибудь тебе обязательно поможет. Ну, в общем, как получится.

«Как получится» – это был отличный план.

Адини могла придумать такое, что все изменит и всех спасет.

Валька

Пока тетка натирала рот помадой, я пробрался на кухню и по локоть опустил руку в еще теплое молоко. Руку можно было не мыть. Сандалька тоже была грязная. Но на дне бидона ее не оказалось. Тайны жили вокруг так тесно, как соседи в коммуналке. Сами сандальки из бидонов не вылезают. Должно быть тетка нашла ее и, наверное, выкинула. Тогда почему она не наказала меня? Надо было все хорошенько обдумать, но через пять минут я был отправлен на улицу. После похода в Новое село тетка никогда не отправляла меня гулять и укладывала на дневной сон.

Гулять и думать совсем не хотелось. И еще эта кукла со своими картинками. Она насильно вкладывала картинки мне в голову. Они были как новые слова, которые непонятно к чему пристроить. И чем больше я видел, тем сильнее становилось предчувствие, что добром это не кончится. Я уже начал привыкать ко всему скверному и страшному в них и даже забыл, когда в последний раз ссался от страха. Надо было срочно что-то предпринять. С собой на улицу я взял накопленные фантики «Хаджи-Мурата», насобирал у магазина битых бутылочных стекол.

Мы с Маргариткой еще до твоего приезда любили ставить секретики. Закапывали накрытый бутылочным стеклом кусок фольги или фантик. Если потом аккуратно стереть со стекла песок, то из земли блестело. Я же придумал охранные секретики и решил наставить их под нашим окном, чтобы отпугнуть куклу.

На поясе Хаджи-Мурата висела сабля. Но фантик все равно был не очень злой. Синие горы, красные цветы… Да и сам Хаджи-Мурат в праздничном халате и желтых сапогах словно собирался на первомайскую демонстрацию. Жалко, что на конфетах редко рисуют отрубленные головы.

Я выкапывал небольшую ямку, укладывал в нее фантик, давил стеклом, присыпал сухой землей. Когда дело дошло до пятого секретика, в который я для особой силы положил серебряный зуб доктора Свиридова, из нашего настежь распахнутого окна донеслось дзыньканье дверного звонка. Тетка хрустнула платьем. Если она надевала тесное в талии платье, а потом, выравнивая складки, гладила себя ладонями по бокам, то оно хрустело, как печенье.

Из коридора в комнату пробрался тяжелый скрип половиц.

– Привет. – Тихий голос твоего отца повис среди жары.

– Держи, – сказала тетка.

Долго было слышно лишь сиплое дыхание.

– Та-ак, – сказал твой отец почти как доктор Свиридов, когда читал по нашим лицам. – Теперь кое-что понятно.

– Что происходит?

– А где твой?..

– Племянник? Гулять отправила.

Я прижался спиной к стене и теперь видел только небо и тонкую полоску подоконника.

– Галя-Галя, мне-то зачем такое говоришь? – тихо спросил твой отец. – Нет у тебя никакого племянника.

Я ждал, что тетка не согласится, защитит меня, скажет в ответ, что я есть, и добавит что-то злое или кромешно вежливое, но она молчала.

– Что глаза отводишь? – непривычно ласковые слова твоего отца мешались с летними звуками. – Поосторожнее просто. Не со мной. Ну что ты? Я как-нибудь вытерплю.

Тетка глубоко вдохнула. Ее руки появились над жестяным подоконником и крепко за него уцепились. Пальцы побелели от напряжения.

И я подумал, что, может быть, исчез, как Ленка из-за этих картинок. Хотя она видела целых девятьсот девяносто восемь, а я всего семь. Или я утонул в Гидре, а сам все еще выпендриваюсь тут, чтобы не превратиться в собачий холмик. Иногда ночью я представлял, что умер, а комната вокруг меня оказывалась полна черной земли. И это была не самая лучшая моя фантазия.

Руки с подоконника исчезли, и все в комнате задвигалось. Упал стул. Зазвенели стекла серванта. Задрожали оконные рамы. Тетка охнула. В диване закричали пружины. И вдруг все стихло. Осталось лишь тонкое, как нить, дыхание и всхлипы твоего отца.

– Живой? – спросила тетка.

«Еще один», – подумал я.

– Да.

– Шшшшш, шшшшш, – тетка тихо шипела змейкой. – Все хорошо. Хорошшшо. Слышишь?

Твой отец не ответил. Вся его сила уходила на то, чтобы унять хрипы и успокоиться.

Я встал на цыпочки, ухватился за подоконник, засучил ногами, хотел подтянуться и заглянуть внутрь, но сил не хватало. Окно дышало паром. Как будто на плите кто-то забыл кипящий чайник.

На подоконнике лежала фуражка.

– Светлое пят-но. Стре… Стре-ко-чет. – В слова твоего отца будто напихали ваты. Они становились все тише и неразборчивей.

Я потянулся к фуражке. Горячий от солнца черный лаковый козырек. Фуражка была тяжелой, как из камня.

– Шшшшш… Шшшшш… – шептала тетка.

Дыхание твоего отца стало ровным. Подчинившись голосу, он затих. Тетка лежала рядом. Платье ее было задрано, открывало круглую попу. На коже ее от сквозняка проснулись мурашки. Но она все гладила плечо твоего отца черными от подоконника пальцами.

8

Он не помнил войну. Помнил военкомат в июне сорок первого. Очередь из рабочих и очкариков. В руке одного из них была новенькая логарифмическая линейка. Очкарик смущенно прятал ее за спину. Но больше всего у военкомата толпилось пацанов. Они были одеты в отцовские костюмы, чтобы выглядеть старше. Некоторые от волнения мяли паспорт, как газету в туалете. У лейтенанта, что принимал документы, было три нашивки по ранению за финскую:

– Фамилия, имя, отчество?

– Рубан Илья Андреевич, – ответил он и увидел семилетнего мальчика, который наводил фаустпатрон на его самоходку.

Все, что он помнил о войне – был этот пацан в клетчатой рубашке и коротких штанишках. Он не должен был быть таким маленьким. Пунцовые уши. Испуганные глаза. Синие от напряжения кончики пальцев, которые давили на упиравшийся спусковой крючок. Как можно было сквозь триплекс разглядеть такое, он не знал. Но воспоминание было до боли отчетливым. Он успел подумать, что такому малышу не хватит сил нажать на спусковой крючок, но крикнул:

– Фауст на одиннадцать часов! – и очнулся в медсанчасти на окраине Берлина.

Ротный зампотех Витька Тимофеев, его тоже задело, рассказывал:

– Тебе, Илюха, полбашки раскрошило. Ты уже мертвый был.

Зампотех был завернут в серый от множества стирок больничный халат. Седая щетина на темном молодом лице. Белые, не помнившие солнца ноги. У всех раненых были темные лица и болезненно бледные ноги.