Александр Гоноровский – Собачий лес (страница 16)
От полученной контузии Витька говорил громче, чем следовало. Почти кричал. И крик его был веселым, как будто человек первый раз утро увидел. Витька всегда начинал рассказ с того, как нашел врачей. Полагая, что бой сместился к центру Берлина, врачи вышли на улицу подышать. Их халаты были покрыты пылью. По-русски не понимали. Тянули вверх руки. Потом был подвал. Собаки в клетках с торчащими из головы проводами. Немцы скрутили два операционных стола для животных, чтобы Илья смог на них поместиться. Говорили – капут. Витька направил на них автомат. Сам сознание терял, а автомат держал.
Сразу после операции Илья, не открывая глаз, сказал:
– Одиннадцать часов.
Эта фраза была единственной, которую он мог повторить в первый месяц выздоровления. Его так и звали в госпитале – «Одиннадцать часов».
Худой, с тонкими, не скрывающими череп волосами военврач Свиридов говорил, что в голову Ильи при таком вмешательстве лучше не лезть, что это чудо и что войну не помнить – чудо еще большее. Еще одним чудом Свиридов считал голову пациента. Он разглядывал ее, как ребенок музыкальную шкатулку, но все равно был непреклонен – после выписки комиссование и инвалидность.
Илья видел, как во дворе собираются готовые к отправке домой безногие, безрукие, слепые, половинки людей, ползающих в специально сшитых кожаных подушках. Ни он, ни Витька никогда к ним не подходили. Как-то Витька сказал, что даже наша великая страна не выдержит такого наплыва искореженного мяса. Чтобы Илью не записали в инвалиды, он предложил нажать на Свиридова.
Повод был. Врач без платы и приказа раздавал лекарства немцам. Те, как голуби на крошки, собирались на заднем дворе школы, где располагался госпиталь, – сидели на скамейках у спортивной площадки, смотрели, как санитары и легкораненые играли в футбол. Улыбались чужим. Врача они знали в лицо и переставали улыбаться, как только он выходил. Свиридов говорил с каждым, записывал в блокнот, иногда тут же осматривал. Ширмой ему служили плотно стоявшие вокруг люди. В госпитале все об этом знали и молчали. От бога был врач. Многих с того света вернул. Поговаривали даже, что он туда за людьми ходил, как на службу.
Витька спер блокнот Свиридова и нажал. В блокноте было все: имена, фамилии, адреса, какая болезнь, какое лекарство. В нем были записаны и немцы призывного возраста. Ранения, контузии, ампутации, абсцессы…
Илья остался в строю.
– Правило войны, – перед выпиской Витька стал говорить тише. Бок его уже почти зажил, и он готовился вернуться в часть. – Жалости ни к кому не должно быть. Иначе больше людей кончится. А сейчас кто кончился? Никто. Даже враги целехоньки и лечатся себе. Хрен с ними, пусть лечатся. Хотя они нам теперь, Илюха, по гроб жизни враги.
Витька был прав, но внутри все равно осталась муть.
В глазах Свиридова не было осуждения. Можно было глядеть сквозь них и не задержаться ни на одной плохой мысли.
– Любой врач, увидев подобное ранение, сразу отправит вас на экспертизу, – пряча блокнот в карман гимнастерки, сказал он.
– Не увидит, – с трудом ответил Илья.
– Во сне вы говорите лучше, – сказал Свиридов. – Это хороший знак.
Валька
Фуражка давила на уши, сползала на глаза. Убегая от твоего отца, я придерживал ее рукой и еле успел пролезть через прореху меж створками ворот котельной. Ворота со скрежетом приняли на себя удар – сквозь узкую щель твой отец тянул ко мне руку:
– Дай. Да… – От бега он выдыхал, как щелчок, одно и то же слово. – Да… Да…
Через дыру я видел только кривой рот, глаз, прыгающий кадык и вдруг представил, как он снова будет рассказывать всем, что я от него убегал. И стал ближе, чтобы пальцы его чуть доставали до козырька теперь уже навсегда моей фуражки.
– Доел? – Теткин ноготок неровно постукивал по клеенке.
Она сидела, положив ногу на ногу, плотно запахнув халат. Гладкое колено. Узкие ступни в мягких тапочках. Когда тетке не нужно было производить впечатление, она любила все мягкое и уютное.
Я уже давно скреб ложкой по пустой тарелке, понимал, что после ужина мне достанется и за фуражку, которую тетка отняла, как только вышла во двор, и за сандальку, и вообще за все. Тетка считала, что гуманнее наказывать ребенка на полный желудок. Хороша гуманность, нечего сказать.
– Миу гладить – это понятно, – сказал я. – А вот ее отца я ни за что не согласился бы гладить.
Ноготок перестал стучать по столу.
– Тебя никто и не заставлял его гладить, – ответила тетка.
– А тебя кто заставлял? – спросил я.
– Значит, ты подсматривал и подслушивал? – Ее волосы-змеи зашипели и внимательно посмотрели на меня.
– Да, – неожиданно для себя ответил я. – Подсматривал и подслушивал.
Ответ удивил тетку.
– А ты беспощаден.
Стало слышно, как в квартире Ленки тикают ходики.
– Мог бы и соврать, – сказала тетка, когда пришла в себя. – Я бы все равно поверила.
9
Последние несколько месяцев заключения Галя жила в читинской квартире Перегудова. Но это воскресенье было первым по-настоящему свободным днем.
Военный духовой оркестр на площади Ленина исполнял «Прощание славянки». Радость толкалась в сердце вместе с басом тубы.
Она ходила по нагретому солнцем полу, собирала вещи. Ничто не мешало ее сегодняшней легкости. Дурнота, головокружения и прочие недомогания первых недель беременности давно пропали. Осталось лишь желание уехать как можно скорее.
В просторной пустой квартире не было хорошей мебели, дорогих безделушек, трофейных вещей. Все, что Перегудов нажил, от кухонной табуретки до книг, появилось здесь случайно или по мере надобности. В углу уже стояли купленные им на рынке кроватка и прижатая к земле пузатая коляска. Ей пришло на ум словосочетание «сиротливость пространства». Ей нравилась бесхозность комнат и лишь трещина на колесе коляски почему-то беспокоила. Простота и неубранность квартиры лучше подходила Перегудову, чем подогнанный по фигуре мундир и тугая кожаная портупея. Военная форма была слишком лаконичным фасадом и, казалось, не могла вместить в себя всего человека.
Перегудов порылся в кармане и положил в ее вещмешок сложенные пополам потертые купюры.
– Тебе нужно хорошее питание, – сказал.
– У нас же не было денег. – Она осеклась, не хотела говорить «у нас».
Он понял. Губы его дернулись в усмешке.
– У зама своего Мухина занял. До чего ж прижимистый мужик стал. Давать не хотел. «Женюсь, говорит, на днях». Я его спрашиваю: «На ком, Мухин?» А у него глаза забегали, имя не придумал еще.
Теперь он улыбался ласково и неловко. И она тоже улыбнулась в ответ.
– Потом еще вышлю, – сказал.
– Нет-нет, это лишнее.
Она не хотела, чтобы с ней завтра остались справка об освобождении, выданный лагерной администрацией билет на поезд, этот человек, сидевший посреди комнаты на старом скрипучем стуле. И никаких детей. Она представляла взгляды и ухмылки соседей, врачей, милиционеров… Каждый, кто мог считать до девяти, сразу бы понял, что ребенок зачат в лагере. А это было сравнимо с предательством всех, кто мотал срок. Выживать на зоне, да и не только на ней, было делом интимным и стыдным. Она помнила, как в сорок восьмом в деревне под Минском, где она снимала дачу, потерявшая мужа солдатка смотрела вслед пятилетней девочке с выгоревшими от рождения волосами. «Еще ходят по нашей земле», – сказала. Тогда Галя узнала много обыкновенного и про девочку, и про ее мать – бывшую учительницу начальных классов, к которой ходил молоденький немец в мышином мундире.
Детские вещи в квартире были неуместны. Отсюда и беспокойство. Все надо было объяснить себе простыми словами, чтобы потом забыть и оставить.
Хотелось думать о каких-нибудь пустяках, например о ногах. О том, что вены на икрах выпирают чуть больше, чем следовало. Ногам требовался массаж.
Перегудов еле заметно отбивал пяткой такт доносившейся из окна музыки. Когда их взгляды встречались, лицо его становилось таким же растерянным, как от солнечных зайчиков, которые она пускала в него вылизанной после тушенки ложкой.
– Что сидишь? Помогай, – бодро сказала она.
Валька
Говорить тетке, что она никакая не тетка, я не собирался. Глупо говорить человеку то, что он и так про себя знает.
Я казался себе все понимающим и очень большим. Мир просторно существовал на расстоянии вытянутой руки. Я будто знал, когда чирикнет воробей, зашелестит на дереве лист, как скрипит песок под мягкими кошачьими лапами. От звука, взгляда, прикосновения я вдруг узнавал то, чего не знал, и вспоминал то, чего не помнил. Представь себе, ты открыла окно и вдруг увидела дорогу, которой вчера не было, или человека, который давно умер. Окон внутри меня открывалось все больше. И все картинки можно было сложить во что-то, похожее на еще непонятную общую жизнь. Рекорд дурканутой Ленки я давно побил. Картинок внутри меня набралось больше трех тысяч.
Знал ли я все про всех, понимал ли, что видел? Пока нет. Если увидеть и понять все сразу, то голова может лопнуть, как мыльный пузырь. Мне давно хотелось прыгать и дурить, как Ленка, чтобы голове стало легче. Но я строго-настрого себе это запретил.
Я не знал, кто убил Ленку и доктора Свиридова. Может быть, Свиридов и правда уехал? Найденный мной зуб говорил об обратном. Мать Ленки, которая продавала у станции пирожки с капустой, действительно видела на перроне кого-то похожего на доктора, но он стоял так далеко, что нельзя было точно ответить, он это или нет.