Александр Глушко – Кинбурн (страница 28)
— Платили по три-четыре рубля. Ну да, за весь год, — разъяснил, заметив удивленное выражение на лице своего слушателя. — Еще и высчитывали из них, если болел или калечился. Вот и надеялись, что полегчает, когда указ вышел. А оно что кнут, что арапник — из одной сыромяти.
Возможно, Петро до сих пор бы принимал на веру святошные поучения отца Саливона, если бы в один из вечеров Сошенко не привел его в помещение мастерских. Тесная послушническая келья показалась хоромами в сравнении с замызганным как снаружи, так и изнутри деревянным бараком, в котором ютилось десятка три каменщиков. Тяжелый, затхлый воздух ударил в нос, как только они переступили порог этого мрачного жилища. На соломенных дырявых матрасах лежали вповалку, сидели, поджав ноги, пожилые и молодые мастеровые. Одни уже спали, наполняя барак разноголосым храпением, другие дохлебывали из глиняных мисок какое-то варево, латали изношенную одежду. Чадные каганчики выхватывали из полутемноты их блеклые, изнуренные лица. В правом углу, завешенном обтрепанной рогожкой, кто-то надсадно кашлял, вызывая недовольное бормотание разбуженных мастеровых. Иван объяснил, что там, за рогожкой, у них больные, но ухаживать за ними некому. Недавно один из них умер, так в монастырской экономической конторе даже заработанные покойником деньги не выплатили. Мастеровые на собственные гривенники похоронили товарища.
Долго не мог тогда уснуть Петро в своей келье. Лежал с раскрытыми глазами, смотрел в низкий потолок, нависавший серой каменной крышкой. «Где же здесь любовь к ближнему, где сочувствие, — подавленно думал он, — когда рядом с роскошью (знал, как любят сытно поесть преподобные отцы) такая нищета?»
Уснул перед самым утром. И стоило ему лишь смежить веки, как пригрезилась степь. Даже дух перехватило от простора, открывшегося глазам с какого-то холма или кручи. Высоко в небе белым клином бесшумно летели большие птицы. Он знал, что они предвещают осень, хотя вокруг волнами до самого горизонта перекатывались молодые травы. «В Киеве уже снега, зима», — подумал он спокойно и увидел чью-то фигуру, приближавшуюся к нему через травы. Догадывался, что это Андрей Чигрин, который разыскал его, и теперь они никогда не будут расставаться, потому что вместе лучше, надежнее. Обрадовавшись, пошел навстречу своему другу, но он почему-то начал отдаляться. Хотел позвать его, остановить и не мог вымолвить ни слова. Язык будто одеревенел. «Потому что в греховном мире еси долго слонялся», — шипел откуда-то, резал уши тоненький мышиный голосок.
Бондаренко проснулся. Рядом с восковой свечкой в руке стоял отец Саливон. Желтоватый язычок пламени освещал его скошенный подбородок, отражался в водянистых глазах, и это придавало всему лицу хищное выражение. За маленьким, закругленным вверху окошком серел рассвет. Подавленные преждевременным появлением отца Саливона, послушники торопливо одевались и ускользали, как мыши, в приоткрытую дверь. Петро тоже встал. Степная ширь вмиг сузилась до размеров продолговатой, как щель, душной кельи, на грязноватой стене которой покачивалась бесформенная тень монаха.
— Долго ли ты будешь ублажать плоть свою? — услышал едкое, но пропустил мимо ушей этот упрек.
Ему не в чем было виниться. Да он и не хотел это делать. Впервые за время пребывания в монастыре не опустил покорно глаз. Прямо посмотрел в плоское, будто окаменелое лицо отца Саливона.
Его не заперли в темной келье. Хотя и не простили дерзости. Заставили скалывать лед на мелководьях озера Тельбин возле Кухмистерской слободки. Для лаврских ледников. Работа тяжелая, изнурительная. На постных харчах долго бы и не выдержал. Вот тогда и выручило Петра умение плести корзины. Поправил несколько корзин-кузовов, которыми грузили лед на подводы, и на следующий день он был вызван в монастырь. Эконом велел ему плести из лозы кошели для рыбацких артелей монастырских озер. Помощника не было. Сам заготовлял вербовые побеги, краснотал на песчаном левобережье, носил охапками через Днепр. И все же это была хоть какая-то свобода. Он не чувствовал на себе водянистого взгляда отца Саливона. После вечерни мог зайти к Ивану Сошенко, перемолвиться с ним несколькими словами.
С каменщиком его роднили не только возраст или жизненные невзгоды, выпавшие на долю каждого, но и нечто значительно большее. Наведываясь тайком в барак, не раз заставал Петро своего знакомого за рогожкой, возле больных. Иван помогал им, подкармливал собственными харчами. Ухаживал за немощными, как признался он Петру, из собственной боли, потому что и сам, скитаясь с детства, ничего так не помнил, как доброту людскую. Иногда у Ивана прорывались мысли, настораживавшие Бондаренко. И тогда между ними возникали споры, хотя Петру ни разу не удавалось разубедить или, наоборот, убедить в чем-то мастерового. Возможно, так получалось потому, что в глубине души он и сам уже начинал сомневаться в своей правоте.
Однажды Петро пожаловался своему новому другу на произвол монахов, которые издеваются над послушниками, помыкают ими, и услышал в ответ задиристые слова Сошенко:
— А вы бы собрались все вместе и дали взбучку одному-другому в каком-нибудь темненьком углу, чтобы никто не видел. Уверяю, браток, поможет.
Петро с испугом посмотрел на каменщика.
— Боже упаси! О таком грешно и думать.
— А издеваться над подростками, лишать их малейшей радости — праведно?! — распалялся Сошенко. — Кто дал им право так обращаться с людьми?
— В покорности душа очищается, — заученно сказал Петро, понимая, что отвечает не так, как надлежало бы: сам не терпел надругательства. А что должен был ответить? У кого были глаза, тот видел.
— Знаю, как она очищается, — насупился Иван. — Кнутами, кнутами. Вдоволь насмотрелся, браток, еще в вотчине. Мальчишкой. Эти твои святоши черными коршунами налетали на наше село, стоило лишь приказчику пожаловаться на мужиков. За непослушание пороли прилюдно. Однажды даже казаков из Гоголевской сотни вызвали для расправы над моими односельчанами.
— А какое же преступление совершили твои односельчане? — поинтересовался Бондаренко.
— Преступление?! — ощерился Иван в какой-то неестественной улыбке. — Отказались налаживать плотину на монастырском пруду. После пахоты. Поздним вечером. Люди еле на ногах держались, а приказчик — ни в какую: пока, говорит, не запрудите, домой не отпущу. Ну, мужики распалились, подступили к нему все вместе, разъяренные, хотели с коня на землю стащить. Уже и за повод схватились. Приказчик насмерть перепугался. Слова не мог вымолвить. Глаза вытаращил, дрожал весь. Не знаю, чем бы все это закончилось, если бы не мой сосед Карпо Жиленко. Он упросил мужиков отпустить приказчика, не брать греха на душу.
Сошенко помолчал, вспоминая, наверное, подробности этой стычки.
— Добрый был человек Карпо, — продолжил Сошенко после паузы, — уважали его в селе за ум, за рассудительность. Послушались и в тот раз. Пошли всем миром в вотчинное имение и подали совместную жалобу. Жиленко сам и написал ее.
— Кому подали? — спросил Петро.
— Как кому? Духовному собору Лавры. Надеялись на защиту. И дождались... казаков с плетями. Пьяные казаки согнали всех в то же имение, ворота закрыли и давай пороть кнутами старого и малого. Приказчик собственноручно избивал Карпа Жиленко.
— Он же его спас! — с возмущением кинул Петро.
— За это и получил двести арапников. Как зачинщик. Говорили, что так велел управитель вотчины, иеромонах Досифей, чтобы в дальнейшем никто не перечил монастырской власти... Вот так, браток, и очищали наши души. До смерти запороли невинного человека. Через неделю и похоронили Карпа.
— И приказчику сошло с рук?!
— Если бы только сошло, браток, — уставившись глазами в какую-то невидимую точку, ответил Иван. — Духовный собор еще и наградил своего верного слугу... Земелькой и скотиной, принадлежавшей Карпу. Досифей прочел это повеление моим односельчанам, пригрозил при этом: «Попробуйте теперь хоть пальцем тронуть приказчика или ослушаться его». Вот до чего довела людская доброта, — заговорил он жестко. — А если бы стащили они тогда своего душегуба на землю да бросили торчком в пруд...
— Уменьшится ли в мире зло, если добром пренебрегать? — спросил Бондаренко.
— Не знаю, браток, — пожал плечами Иван, — но и самим добром его не уничтожить. Поверь мне.
Петро не во всем соглашался с каменщиком. Часто спорил с ним. Но монашескую жизнь в Лавре уже не оправдывал безоговорочно. Сползала пелена с глаз. Видел: людские пороки гнездились и здесь, за монастырскими стенами. Да и жестокости хватало. Все чаще навещали его печальные мысли, потому что не нашел в святой обители желанной добродетели и праведности, которые так влекли его в тяжелых странствиях. Все с большим доверием относился к своему ровеснику-мастеровому, каждый раз открывая в нем черты, которые всегда уважал в людях. Резкие высказывания Сошенко уже не пугали его своей откровенностью. Постепенно и сам утверждался в мысли, что безмолвно подчиняться таким, как отец Саливон, значит потакать их зазнайству. «А не лучше ли вообще покинуть постылое послушничество?» — размышлял он наедине с собой, переплетая гибкие вербовые побеги. Сказал Ивану про монастырские озера. Может, отпустят его туда, он ведь немного разбирается в рыболовстве. Сошенко лишь руками развел: