Александр Глушко – Кинбурн (страница 27)
У окошка кареты появился всадник. Сегюр присмотрелся внимательнее. На вороном дончаке скакал одетый в короткую меховую бекешу... архиепископ. Его плечистая фигура с кавалерийской выправкой четко вырисовывалась на фоне утреннего неба. Этот необычный всадник сопровождал царский кортеж до самого Киева, преодолевая в седле по тридцать пять верст за день. Несмотря на возраст, морозы, нередко превышавшие двадцать градусов, он был бодрым на вид, никогда не жаловался на усталость.
Великая, загадочная Россия продолжала удивлять французского посланника.
В том году зима в Киеве выдалась суровая. Уже в начале декабря Днепр был скован льдом, и Петро, кутаясь от холода в старенькую одежку (едва на харчи хватало из получаемых монастырем подаяний), почти каждый день переходил на левый берег рубить лозняк для корзин. Плел их в холодной послушнической келье, лелея надежду отпроситься весной на Тарасовские, что у Остра, или Пуховские озера, принадлежавшие монастырю и почти весь год снабжавшие его преподобных отцов свежей рыбой.
Работа отвлекала от мрачных мыслей. Терпкий запах молодой оттаивавшей лозы напоминал те времена, когда они вдвоем с Андреем странствовали по берегам степных рек, познавали разные сельские ремесла, чтобы прокормиться. Вот тогда и научился плести из тоненьких вербовых веток, побегов лозы, гибкого краснотала корзинки с прочными ручками, небольшие лукошки для лесных ягод, просторные корзины. Все это пригодилось по дороге в Киев. Да еще как пригодилось! Без ужина не ночевали. А на ярмарке в Лубнах еще и ниточку монист купил Лукийке. Дед Мартын, так звали богомольца, который нищенствовал с внучкой и которого он догнал тогда за селом, часто повторял: «Тебя, сынок, сам господь бог послал. Как приволоку свои ноги в Лавру — свечку за тебя святому Николаю Угоднику поставлю». — «Ставьте лучше за покойников, — отмахнулся Петро. — А я пока еще живой-здоровый».
Заботясь о старике и девочке, Бондаренко и сам испытывал облегчение. По-настоящему за последние годы радовался свой силе, ловкости. В каждом селе или хуторке, через которые проходил, искал любую работу. Плел корзины и ограды из камыша, молотил хлеб, плотничал. Запретил Мартыну канючить милостыню. Его заработка хватало на всех. Путники могли теперь позволить себе даже такую роскошь, как домашний уют. Не мерзли уже осенними ночами под навесами или в шалашах. У Лукийки порозовели щеки. С нею реже случались приступы, и Петра согревала мысль, что он нужен этим людям. Чувствовал себя счастливым, увидев, как впервые улыбнулась девочка, как увереннее шагает по дороге ссутулившийся дед Мартын.
В Лавре между пещерами Антония и Феодосия — два колода с кивориями[60]. Монахи в длинных рясах поили богомольцев водой. Здесь же записывали в синодик[61] имена умерших для церковной службы. В жестяную кружку с глухим стуком падали медяки. Мартын сказал монаху о своих покойниках — сыне, невестке, двух внуках. Слушал с печалью на лице, как скрипит гусиное перо. Потом прикоснулся к рукаву Петра Бондаренко:
— Прощай, сынок, сколько жить буду — буду помнить твою доброту.
— Куда же вы теперь? — спросил Петро, с грустью взглянув на Лукийку, которая стояла, понурившись, рядом с дедом.
— Помолимся и пойдем в Межигорье, там, говорили мне, много людей из наших краев проживает, может, и приютимся где-нибудь.
Они поднялись по каменным ступенькам и затерялись среди богомольцев, нищих, которые стекались в монастырь со всех концов в надежде найти здесь душевный покой, а то и краюху ржаного хлеба для поддержания плоти.
Стояла уже глубокая осень. Холодный ветер с Днепра шуршал в ложбине возле колодцев опавшими листьями, раскачивал голые деревья, высотой почти с каменные стены Лавры. За этими стенами золотом посверкивали купола Успенского собора. Виднелись другие церкви, крыши и стены каменных строений. Они словно бы давили на него, степняка, своей огромностью, стискивали со всех сторон. Взор никак не мог вырваться на простор, увидеть горизонт. Но Петро, испытывая смятение в душе, все же не заколебался. Он должен был завершить задуманное.
Лаврский эконом, соборный старец Захария, к которому обратился по совету монастырских монахов, долго и придирчиво расспрашивал, кто он и откуда, православной ли веры. Сверлил Петра из-под черного клобука — им едва не задевал низенький свод кельи — подозрительными глазами.
— Надо дух и плоть укротить, грехи искупить мирские, чтобы сподобиться монашеского сана, — поучительно наставлял он, подняв высоко посох.
Петро, склонив голову, молчал. Смиренно слушал иеромонаха. Он шел в Лавру, чтобы очиститься от обид, горечи, зла, которые, будто сажа, накипели в его душе. Надеялся, что найдет здесь, в святой обители, благочестие, сочувственное отношение к слабым, обиженным судьбой, как дед Мартын и его внучка. А искупления грехов не боялся.
Через неделю, подав ходатайство архимандриту, Петро стал послушником в монастырской просфорне[62]. Носил мешки с мукой, рубил дрова, топил печи, месил тесто, разносил в плетеных корзинах выпеченный хлеб по трапезным. Как и в миру, сорочка его редко бывала сухая. Только здесь надзирал за его работой не панский эконом или управитель, а одетый в длинный подрясник отец Саливон, плотный мужчина с приплюснутым лицом и бесцветными, будто прихваченными морозом, глазами. Своим появлением он всегда вызывал замешательство среди послушников. Петро сначала никак не мог понять, почему так теряются все, увидев черный подрясник отца Саливона, который он время от времени подтягивал на ходу, обнажая крепкие щиколотки ног. Замечал, как умолкали все вдруг. Молодые послушники опускали головы, стараясь избежать застывшего взгляда мрачного черноризника. Петро удивлялся, ибо ни разу не слышал от отца ни окрика, ни грубого слова. Но через несколько дней загадка прояснилась.
Отец Саливон появился в просфорне под вечер. Черной тенью слонялся между послушниками. Все молча занимались своим делом — вымешивали опару в широкой кадке, вносили сушняк и дрова, скребли ножами дубовые скамьи, на которых два пожилых пекаря раскатывали и округляли в маленькие буханки заквашенное тесто. Монах остановился возле светловолосого парнишки-послушника, выгребавшего золу из печи, уставился на него рыбьими глазами. Петро увидел, как еще сильнее побледнели худые, бескровные щеки молодого послушника, как содрогнулись его острые плечи.
— Тело твое в обители, а дух еще в суетном мире, отроче, — услышал Бондаренко тоненький, никак не вязавшийся с грубо вылепленным лицом голос отца Саливона. — Не отводи глаз, сын мой. Все равно вижу: мысль твоя увязла в скверне, не избегаешь еси дьявольских искушений. — Он кивнул на двери: — Пошли, побудешь один, без братии.
Голова юноши дернулась, белесые кудряшки упали на вспотевший лоб.
— За что? Чем я провинился перед вами? — резко обернулся он к отцу Саливону.
— Гордыня обуяла тобой, отроче, — пропищал монах, подталкивая растерянного послушника к выходу. — Смиряй ее в себе, не отверзай уста свои для лукавства, покорно принимай вериги для души и тела.
— Куда он его? — спросил Бондаренко пекаря, невозмутимо хлопотавшего возле печки.
— Недавний? — поднял тот припорошенные мукой ресницы, но, встретившись с удивленным взглядом парня, объяснил: — На покаяние, запрет в темной келье и продержит несколько дней на сухарях и воде. Мирские помыслы будет изгонять.
...Умелые, подвижные пальцы заученно плели густое кружево лозы, и, как тонкие, гибкие лозинки, плелись мысли, цепляясь одна за другую. В послушниках ходили преимущественно подростки. Его же тянуло к старшим, своим ровесникам. Еще в начале декабря подружился с одним мастеровым. Ясным субботним утром возвращался в пекарню из трапезной — носил монахам свежий хлеб к завтраку. Неподалеку от Воздвиженской церкви, над самым обрывом глубокого оврага возводили новое строение. Остановившись, Петро невольно залюбовался работой молодого, светловолосого каменщика, который, завершив стену, укладывал над прорезями трех окон фигурный карниз из красного кирпича. Уголок к уголку, одним движением, точным, выверенным.
— Хорошо у тебя получается, — не удержался Бондаренко.
Каменщик посмотрел голодными глазами на его пустую корзину.
— Краюшки не осталось?
Петро пожал плечами.
— Раздал братии. А у вас, мастеровых, разве завтрака еще не было?
Парень грустновато улыбнулся.
— Почему же нет, завтракали. Кулеш хлебали. Хотя и постный, зато плотный — крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой.
Он смотрел сверху на такого же, как и сам, парня с крутой шеей, который неизвестно почему и как затесался в монастырскую братию. Петро не мог понять, чего больше было в этом открытом взгляде — осуждения или удивления.
— Ну, я пойду, — сказал он торопливо, — меня уже ждут.
А на следующее утро, собираясь в трапезную, незаметно положил в корзину лишнюю буханочку. Для каменщика. Знал, что за такой «грех» может и послушничеством поплатиться. «А разве это не грех, — оправдывал свой поступок, — держать людей впроголодь? Да лучше собственный кусок не съесть, чем видеть, как другой страдает».
Каменщика звали Иваном. Фамилия его — Сошенко. В Киев пришел из бывшей Дымерской вотчины Лавры. Когда забрали весной по царскому указу монастырские земли, рассказывал он Петру, думали, что кончилась каторга, потому что лаврские управители и приказчики жилы из людей тянули, каждый день гоняли на разные работы. Чего только не заставляли делать — и пахать, и сеять, и косить, и овец стричь, и коноплю трепать... У кого не было тягла, сам должен был в ярмо впрягаться. Его же часто посылали сюда, в Лавру, монастырские здания чинить, новые строить.