Александр Глушко – Кинбурн (страница 26)
Александр Андреевич обещал передать его просьбу царице. Но на следующее утро перед отъездом стряслось приключение, вынудившее его сиятельство промолчать.
Уже тридцать свежих, попарно впряженных коней готовы были легко подхватить громоздкую царскую карету и мчать ее по снегам до следующей станции, уже стали во фрунт гвардейцы, встречая свою полковницу, уже прогромыхали первые орудийные выстрелы, как вперед неожиданно вырвался пожилой простоволосый крестьянин в рыжем поношенном армяке и опорках. Увидев царицу, он с ходу бухнулся на колени и ткнулся рыжей бородкой в снег. Среди городских властей, дворян и купцов, сопровождавших императрицу, произошло замешательство. Одна богато одетая дама потеряла сознание, и ее еле успели поддержать. Ошеломленные охранники мгновенно кинулись к нарушителю спокойствия, готовые вцепиться, уничтожить, растоптать его, будто червя. Екатерина властным жестом руки остановила своих ретивых телохранителей, подошла к крестьянину.
— Ты что-то хотел нам сказать? — спросила строго, но без возмущения.
— Матушка, заступница наша, — поднял на нее бедняга страдальческие глаза, — не вели карать! Беда людская заставила меня пасть к твоим ногам. Не только о себе прошу...
— Мы слушаем.
— Ни одной крыши в селе не осталось. Всю дранку с наших стареньких изб в фельверках огненных сожгли.
— В чем, в чем? — удивленно переспросила царица.
— В фельверках потешных, матушка. Соломой бы залатали дыры, так неурожай был, все лошадкам скормили. Сами хлебец пополам с мякиной едим. А теперь еще и как погорельцы. Закоченеем на морозе.
Екатерина обернулась к Храповицкому:
— Ничего не понимаю. Скажите, голубчик, почему это для фейерверков крыши крестьянские разрушают?
— Сера и селитра, — объяснил статс-секретарь, тяжело дыша, — быстро сгорают, а высушенная дранка жар дает, вверху искрами рассыпается.
Блеклые глаза Екатерины вспыхнули гневом.
— Неужели империя такая убогая, что сами себя раздеваете? — прошептала вытянутыми в нитку губами и, кинув взгляд на крестьянина, который застыл сгорбленный, спросила сурово: — Кто твой помещик?
— Брызлин, матушка, заступница наша. Невмоготу уже терпеть издевательства его, шестилетних деток вынуждает барщину отрабатывать, брюхатых молодиц кнутами порет, а теперь уже и крова нас лишает. Заступись, государыня! Не доведи до греха...
Выслушав, царица достала из вышитого золотом ридикюля ассигнацию и протянула крестьянину.
— Плачу за твою крышу, а Брызлина, — обернулась к Храповицкому, — прикажите привлечь к губернскому совестному суду. — Она неторопливо поднялась по ступенькам к предусмотрительно открытой двери кареты и, глянув сверху на оторопевшего крестьянина, который вертел в руках ассигнацию, словно бы какую-то диковинку, приказала охранникам: — Пропустите его, пускай идет с Богом.
Щелкнула-закрылась черная лакированная дверца, одетые в кожухи здоровенные лейб-кучера взмахнули кнутами, дернули вожжи, форейторы дали шенкеля, и царская диво-колесница понеслась. А за нею непрерывной цепочкой потянулись кареты, рыдваны, коляски, плетеные сани с поклажей. И казалось, что не будет им конца и краю.
Простоволосый крестьянин (облезлая заячья шапка валялась на земле) все еще торчал на опустевшей площади.
— Заплатила... Мне... — бормотал растерянно, рассматривая ассигнацию. — А что же я скажу опчеству, мужикам и бабам?
— Хватит мозолить здесь глаза! — рявкнул на него полицейский, едва последний экипаж выехал за околицу. — Уцелел — и топай в свое село, а то мигом в холодную отправлю.
Крестьянин молча поднял затоптанную в снег шапку, напялил ее на лысеющую голову и, ссутулившись, побрел за город по глубокому санному следу.
А царский поезд мерил длинные русские версты. Глазам путников открывались бескрайние равнины, густые хвойные леса. Опушенные инеем ели и сосны подступали к самой дороге, стряхивая на экипажи сверкающую порошу.
В Смоленске провели три дня. Заболел Дмитриев-Мамонов, да и сама императрица пожелала отдыха. Не доезжая до дворца, остановились возле собора, где императрицу встречал по-военному богатырского сложения архиепископ с духовенством. Заметив удивление Сегюра, Екатерина шепнула ему:
— Открою вам тайну, граф: архиепископ много лет служил драгунским капитаном. Какого воина потеряла Россия! — вздохнула она.
Но Луи-Филипп и сам видел, что внешне смиренному пастырю больше к лицу был бы гренадерский мундир, чем длинная поповская ряса.
Помолившись, Екатерина в тот же вечер дала во дворце пышный бал, на котором кроме ее министров, сенаторов, фрейлин, камергеров, камер-юнкеров и иностранных послов было высшее смоленское дворянство. Блеск петербургской знати дополнялся помещичье-купеческой роскошью. Местные модницы красовались в дорогих платьях, привлекали к себе внимание причудливыми головными уборами: а-ля бельпуль — в форме парусника, левантским тюрбаном, «рогом изобилия», «пчелиным ульем». Как только не изощрялась женская фантазия, чтобы поразить, привести в восторг. Каждый из приглашенных старался попасть на глаза императрице, угодить, запомниться.
За сиянием канделябров, которые золотистыми гроздьями отражались в зеркальном паркете, возбужденные токайским и бургундским, музыкой, шелестом ассигнаций за ломберными столами, не сразу и заметили, как затанцевали на черных стеклах кровавые отблески, как начали исчезать куда-то лакеи. Но когда узнали о пожаре в доме княгини Соколинской, стоявшем рядом с дворцом, растерянно засуетились. Не отваживаясь покидать зал в присутствии императрицы, сидевшей спокойно, будто ничего и не случилось, в высоком кресле, с испугом посматривали на окна, за которыми бушевало пламя, лаяли разбуженные пожаром собаки, мелькали человеческие фигуры.
Наконец царица поднялась, холодно кивнула губернатору, с бледным лицом стоявшему рядом, и в сопровождении придворных пошла в свои покои. Перепуганные гости заторопились. Один за другим к парадному крыльцу подъезжали экипажи. Услужливые лакеи, одев в меховые шубы своих господ, провожали их в кареты, освещенные, как днем, гигантским огнем, который извивался, стреляя головешками, над островерхой крышей княжеского дома.
Дворовые и мещане, растянувшись цепочкой до Днепра, черпали из прорубей студеную воду, передавали полные ведра из рук в руки. Но пламя, залитое в одном месте, вырывалось, вспыхивало в другом, съедало все, что могло гореть, отталкивало адским жаром людей, пытавшихся погасить пожар. Несколько горящих досок обрушилось и на крышу дворца, в котором остановилась царица. Их в тот же миг стащили железными крюками, забросали снегом, а крышу полили водой. Сразу же образовывалась корочка льда.
К утру от имения княгини Соколинской остались закопченные кирпичные стены да кучи обугленных бревен от надворных строений, над которыми кое-где все еще извивались волнистые полосы дыма.
О пожаре говорили всякое: будто загорелась сажа в дымоходе, горничная ненароком зажгла свечой шелковую ширму в опочивальне. Грешили и на старого, подслеповатого истопника. А тем временем полиция задерживала каждого подозрительного и бросала в холодную. В ней уже собралось десятка два голодранцев разного возраста. Поползли слухи, что княгиню подожгли умышленно. Кто-то якобы из тех бездомных, нищих, калик перехожих, которых накануне разыскали по всем смоленским углам и принудительно вывели за город, дабы не накликали монарший гнев своим нищенским видом. Лишенные человеческого сочувствия и даже той убогой милостыни, что только и поддерживала их существование, они умирали от голода, замерзали в холодных, наспех вырытых землянках.
Перешептывались, будто бы поджигатель подкрадывался ночью к царскому дворцу, но дворец со всех сторон тщательно охранялся вооруженными стражами. Потому этот поджигатель со зла и выпустил «красного петуха» на хоромы княгини. Возможно, надеялся тот человек, что огонь перекинется на соседнее здание, окна которого светились в темноте золотыми квадратами...
Из Смоленска выезжали в девять утра. Екатерина пригласила Фицгерберта и графа Чернышова в свою карету, и Сегюр остался вдвоем с молчаливым графом Ангальтом, суровый вид которого не настраивал на приятную беседу. Поудобнее расположившись на мягком диване просторного экипажа, Луи-Филипп снова углубился в размышления. Ему не давали покоя последние письма отца, написанные с недомолвками, но он научился читать их и между строк. Во Франции назревали события, угрожавшие и самой монархии. Тревожился от этих вестей, потому что переворот мог затронуть и его старинный графский род. Возможно, и не так остро воспринимал бы парижские смуты, если бы не был в России. А здесь до сих пор еще многих дворян приводила в ужас грозная тень казненного в Москве Донского казака Пугачева, не на шутку переполошившего империю двенадцать лет назад. Сегюр знал, что царица даже речку, на которой произошло первое волнение казаков, велела переименовать, чтобы не осталось и упоминания. Словно бы ничего и не было. «А как же тогда скрыть поджоги, возмущенные толпы, увиденные им возле Зимнего, бунты на фабриках?» — вел безмолвный диалог с Екатериной.
И вдруг неожиданная мысль пронзила мозг посланника: «А не появился ли в Париже именно тот, пугачевский дух непокорности? Его вроде бы погасили в России, придушили силой, а он, как огонь в доме Соколинской, вырвался в другом месте, аж во Франции». И что более всего удивляло Сегюра — близорукость и беспечность придворных чиновников, которые своими неразумными поступками, заискиванием перед двором разжигали гнев и ненависть черни. Даже его отец с возмущением писал, что новый управитель финансов Карл-Александр Калонн из кожи лезет вон, чтобы удовлетворить все требования и капризы членов королевской семьи в деньгах. Сегюр-старший приводил в одном из писем ходивший в Париже ответ главного финансиста Марии-Антуанетты на ее требование для себя роскошных драгоценностей: «Если желание вашего величества выполнимо, то оно уже выполнено, если же оно невыполнимо, то его постараются выполнить». Калонн не жалел денег для пышных балов и развлечений — они часто устраивались при дворе, для строительства охотничьих потешных замков, оплачивал огромные долги родных братьев короля — Людовика Прованского и Карла д’Артуа. А тем временем в большинстве провинций Франции чернь... Граф с опаской покосился на своего мрачного спутника — не проник ли он в его потаенные мысли? Но генерал-адъютант сидел с закрытыми глазами, дремал или, быть может, думал о своем благородном кадетском корпусе, в котором воспитывались будущие офицеры русской армии.