Александр Глушко – Кинбурн (страница 30)
Сошенко, слушая Анисима, молча пожал руку Петру. Наверное, ему понравился этот человек.
Возле Наводницкой пристани к царскому кортежу присоединился войт со всем магистратом — товарищами золотой хоругви. Дробь барабанов растворялась в стуке сотен конских копыт о мерзлую землю. Мимо озябших людей, которые уже второй час топтались на двадцатиградусном морозе, скакали всадники в добротных шубах и соболиных шапках, вышитых золотом теплых кунтушах[65] и жупанах. Одна за другой тянулись на гору роскошные кареты с изысканными дворянскими гербами и дебелыми лакеями на запятках. Будто гигантский вертеп разыгрывался на скованных январским морозом и покрытых снегом древних киевских горах.
На площади перед монастырем, проехав под триумфальной аркой, карета императрицы остановилась. На главной лаврской колокольне ударили в самый большой, тысячепудовый, Успенский колокол. Зазвонили, будто на сполох, десятки других колоколов. Прижатый толпой к крепостной стене, Петро видел, как солидные благородные женщины и совсем юные девицы с какими-то странными парусниками, башенками, даже цветниками на головах с нервной поспешностью посбрасывали прямо на снег роскошные меха и чуть не встали на колени перед царицей. Десятки льстивых, заискивающих взглядов киевских дворян, помещиков, высших губернских чиновников скрестились на невысокой, полнеющей женщине, которая высокомерно шла в сопровождении генерал-губернатора Петра Александровича Румянцева мимо склонившихся лысин, напудренных париков, фантастических женских причесок и шляпок в Троицкие ворота. За ними в Лавру двинулась многочисленная свита царицы.
Пока императрица осматривала Успенский собор, люди, которых держали на площади и вдоль всей улицы, ведшей к царскому дворцу, не скрывали своего возмущения.
— Выпустите меня, Христом-богом молю, — канючил легко одетый мужчина, обращаясь к полицейским и мушкетерам, стоявшим в кордонной цепи.
— Доколе мы будем стынуть на бешеном холоде? — восклицали многие жители.
Петро тоже чувствовал, как всего пронизывает морозный ветер, но выбраться из плотной толпы не было никакой возможности.
Наконец из главных монастырских ворот выехала знакомая Карета. Ее сразу же окружили всадники в медных латах. И когда пышный кортеж приблизился к дворцу и там прозвучали залпы салюта, толпа, как одно многоликое живое существо, облегченно вздохнула и быстро начала расходиться. Над Киевом сгущались вечерние сумерки.
Глава третья
ПЕРСТНИ И СКРИПИЦЫ
Не подняться с праведными
Злым из домовины;
Дела добрых возродятся,
Дела злобных сгинут.
Не по своей воли попав в каменоломню, Чигрин словно бы стряхнул с себя истомную дремоту. Все, что стряслось с ним в помещичьей экономии, на степном шляху, казалось нереальным, как давний, призрачный сон. Настоящими были только розовые провалы выработок, зиявшие вдоль косогора, сгорбленные фигуры каменоломов, глухой перестук молотов и освещенные костром сосредоточенные лица солдат-охранников у дороги.
Их завели в широкую мазанку, вкопанную, наверное, на аршин или даже на полтора в землю. Сквозь толстые круглые стеклышки в стене просачивался зеленоватый свет, и Андрей вообразил, что они, переступив порог, погрузились в болотную воду. В хате стоял гул голосов, кто-то пытался высечь огонь, чертыхался, снова высекал, брызгая с кремня ослепительными искорками. Наконец в масляной плошке, висевшей в темном углу, заколебался язычок пламени, и в помещении посветлело. За узким, как скамья, столом, тянувшимся вдоль передней стены, ужинали человек тридцать, а может, и больше. Пахло ржаным хлебом и чем-то вареным. Андрей с наслаждением вдохнул эти запахи, ощущая, как от голода подтягивается живот.
— Потеснитесь, — незлобиво крикнул солдат, приведший их в мазанку. — Новички. Будут жить и питаться здесь.
Люди зашевелились. Несколько пар глаз равнодушно скользнули по невыразительным в полутьме фигурам двоих взрослых и мальчика. Андрей пропустил вперед Тараса, его отца, шедшего прихрамывая: наверное, дубовая скрипица повредила ему ногу. Сам примостился на краешке скамьи напротив лысого, тщедушного человечка, который, втянув голову в плечи, жуликовато посматривал на прибывших маленькими, будто заплесневелыми глазами.
— И вас заарканили? — хихикнул он, показывая выщербленные пеньки стертых зубов. — Не ходи, кошечка, босиком — лапки оттопчут, хи-хи-хи.
— Чего пристаешь к людям, Савва? — буркнул длиннолицый, одноглазый сосед. — Не видишь, им и без тебя горько.
— Кто пристает? — Еще сильнее втянул голову, аж съежился человечек. — Савве лишь бы в миске побольше было да поспать подольше. — Он торопливо спрятал деревянную ложку за пазуху. — Горько не горько, а раз уж попали в силки — слаще не станет, хи-хи-хи.
Андрей почувствовал, как напряглись мышцы у крестьянина, сидевшего с ним плечо к плечу, увидел, как сошлись на переносице его черные с сединой брови, и сам вспыхнул гневом. Хотел оборвать подленький смешок лысого человечка, бросить в его тусклые глаза резкое, язвительное слово, чтобы тот умолк. Но какое-то внутреннее предостережение останавливало его. Чигрин до сих пор помнил слова дядьки Илька Супереки: «Скажешь — не вернешь, отрубишь — не срастишь».
Савва тоже замолчал и несколько дней после этого будто и не замечал их. Поколдует за ужином над своей миской, быстренько спрячет ложку, словно что-то краденое, и — в угол, на полати, под свою дерюжку. Чигрин уже и забывать стал о его издевке, как Савва вдруг снова заговорил. Увидел сбитые до крови пальцы Тараса и его отца, растянул в улыбке свой выщербленный рот:
— Раскалываете камень так, что из него кровь течет, хи-хи-хи.
— А тебе весело? — не удержался Андрей.
— Успокойся, человек шутит, — примирительно сказал крестьянин и тоже посмотрел на свои руки. — Что поделаешь, весь век в земле копаемся, а она ведь не такая твердая, как этот проклятый камень, десять потов выгоняет.
— А потом еще тверже станет, хи-хи-хи; когда морозы ударят, — продолжал Савва, откровенно игнорируя угрожающий взгляд Чигрина. — Когда попрыгаете с кайлами да кувалдами, двадцать потов сойдет.
Андрей слушал злорадные разглагольствования этого странного человечка, смотрел, как живо бегают его маленькие, будто смазанные салом глаза, и никак не мог понять: в своем уме он или, может, давно свихнулся? Злость уступала место равнодушию. «Не хватало еще с шутом связываться, — думал он, — пускай потешится». А Савва словно не таскал на себе весь день волокуши с бутом, продолжал плести словесную паутину:
— Чего опечалились? Царица приедет, пряников привезет. Сам пожевал бы, так зубов нет, сгнили на Кильчене, на болоте вонючем. — Блаженно улыбаясь, положил кругленькую голову на плечо.
— Ты доболтаешься, рога скрутят, — сверкнув единственным глазом, предостерег сосед.
— Так скрутили уже, разве не видишь? — повозил Савва ладонью по желтоватой, как дыня, лысине. — Скрутили и стреножили, не убежишь от царицыных пряников, хи-хи-хи.
Чигрину показалось, что в его бегающих глазах на короткий миг вспыхнули едкие огоньки. Стал внимательнее прислушиваться к этим россказням, пока не почувствовал свое бессилие перед этим человеком. Никак не мог растопить застывший воск его шутовской улыбки, увидеть, что на самом деле скрывается за нею. «Мало мне мороки, — подумал Андрей, — в собственной душе разобраться бы».
А тут еще беда случилась: помяло в каменоломне его товарища по несчастью — Федора Прищепу. Вместе онй откалывали массивную глыбу. Одни загоняли молотами в продольные трещины тяжелые чугунные клинья, другие, забравшись на верхний выступ, упирались в глыбу палками. В это время с низких серых облаков сеял мелкий, вперемешку со снежной крупой, дождь. На покрытых плесенью лишайников каменных выступах ноги скользили. Люди прижимались друг к другу, напрягали мышцы, чтобы удержаться, не сползти по крутому, ребристому склону. На вспотевших лицах мгновенно таяли холодные белые крупинки. Наконец глыба покачнулась. Каменоломы отскочили в сторону. Прищепа потянул палку, но ее противоположный конец был зажат тяжелыми камнями. Прищепа налег грудью со своей стороны, чтобы, приподняв глыбу, столкнуть ее, и потерял равновесие. Мокрая палка вырвалась из рук, Федор, скатываясь, больно ударялся об острые выступы и раздробленные камни.
В сознание он пришел в общей мазанке, куда его перенесли два солдата. Дышал тяжело, будто ему не хватало воздуха. В помятой груди хрипело, запавшие щеки то и дело вздрагивали от глубокого кашля.
— Где сынок мой, Тарас? — прошептал он пересохшими губами, силясь поднять голову.
— Лежите, тато, я здесь, — склонился над ним мальчонка. — Что у вас болит?
— Все. Знать, отходил я уже свою борозду... Хоть ты, сынок, будь осторожнее. Мать ждет...
— Выздоровеешь, Федор, — уверенно сказал Андрей. — Нам еще с тобой рано ставить на себе крест. Попей вот, — поднес он к его рту кружку с травяным отваром, — Савва приготовил.
— Ага, — закивал тот, — выпей, уснешь — и легче станет, по себе знаю.
Он тоже стоял на коленях возле Прищепы, заглядывая в его лицо.
— Степью... запахло, — отпив из кружки и опуская голову, тихо промолвил Федор. — Как там моя Ульяна?.. Настрадалась, наверное.
— Все страдаем, — сказал Савва, — потому как хлебец на шляху не валяется... А ты отхлебни, отхлебни еще моего зелья, — кивнул на кружку, — быстрее оклемаешься...