18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Гарцев – Тень (страница 1)

18

Александр Гарцев

Тень

ГЛАВА 1. КЛАДОВКА

Осень в городе N наступила внезапно, как удар под дых. Ещё вчера солнце слепило глаза, отражаясь в лужах после вчерашнего дождя, а сегодня с утра небо затянуло такой плотной серой ватой, что казалось, будто кто-то сверху накрыл город огромным мокрым одеялом. Сырость просачивалась сквозь рамы, сквозь стены, сквозь тонкие подошвы школьных туфель, которые Женька Снегирев ненавидел всей душой за то, что они не грели.

Он сидел на последней парте в кабинете физики и смотрел в окно. За стеклом бесконечно моросил дождь. Капли собирались в крупные шары, медленно ползли вниз по мутному стеклу, оставляя за собой неровные, дрожащие дорожки. Стекло было старым, в нём искажалось всё, что было снаружи: мокрые тополя казались кривыми, приземистыми старухами, а серое небо — огромной лужей, перевёрнутой вверх дном.

— Снегирев! — голос физика, Петра Ивановича, прозвучал резко, как удар линейки по столу. — Ты вообще на каком свете находишься? Я тебя спрашиваю про силу тока, а ты мне тут созерцаешь природу.

Женька вздрогнул. Шевелюра, вечно лохматая, непослушная, качнулась, словно куст на ветру. Он медленно перевёл взгляд с окна на доску, исписанную формулами. Буквы и цифры сливались в мутное пятно. Он даже не пытался понять, что там написано. Зачем? Всё равно не поймёт.

— Я... — начал он, но голос сел, как у мальчишки на сцене, и он кашлянул. — Я думаю, Пётр Иванович.

Класс захихикал. Кто-то сзади, кажется, Витька Носов, противно засвистел. Физик окинул Женьку долгим взглядом поверх очков. У Петра Ивановича был такой тяжёлый, рентгеновский взгляд, что казалось, он видит тебя насквозь, видит каждую твою глупую, несформированную мысль.

— Думаешь ты, значит, — протянул физик. — Плохо думаешь, Снегирев. Садись. Два. Придёшь с мамой завтра.

Женька сел, не чувствуя ног. Два. Очередное два. Они накапливались у него в дневнике, как осенние листья в подворотне. Скоро мама снова будет вздыхать, кусать губы, но ничего не говорить. Она никогда не кричала. Она только молчала. И это молчание было хуже любых криков.

Урок тянулся бесконечно. Женька смотрел на доску, на руки учителя, мелькающие в воздухе, на заспанные лица одноклассников. Он видел, как Колька Сураев, сидящий через ряд, что-то лихо записывает в тетрадь, уверенный, спокойный, сильный. Колька всё понимал в этой физике. И в жизни всё понимал. У него был отец-боксёр, который учил его держать удар. А у Женьки был отец, который... который был просто тенью человека. Вечно хмурый, вечно в халате, вечно с запахом перегара, который пропитал обои в их маленькой квартире на всю глубину.

Когда прозвенел звонок, Женька вылетел из класса первым. Он не хотел ни с кем разговаривать. Он хотел одного — спрятаться.

Домой идти не хотелось. Там его ждала тесная прихожая, запах кислых щей и телевизор, который отец включал на полную громкость, даже если не смотрел. Там ждала мама, которая придёт с фабрики уставшая, сядет напротив и будет долго молча смотреть в тарелку.

Женька свернул в парк. Но и там было тоскливо. Скамейки мокрые, листья прилипли к асфальту, как дохлые мотыльки. Ветер гнал по аллее рваные облака, похожие на вату. Он постоял у фонтана, который уже не работал, посмотрел на облезлого бронзового мальчика с рыбой, и понял, что замёрз до костей. Его тонкая куртка, доставшаяся от старшего брата двоюродного, уже не спасала.

Он пошёл домой. Ноги несли его сами, по привычке, по выбитой за много лет тропе: школа — парк — двор — подъезд с вонючим лифтом, который вечно застревал между этажами. Квартира на третьем этаже. Пять дверей по лестничной клетке, ободранные, покрашенные ужасной зелёной краской. Свою он узнавал по замку, который открывался только если ключ повернуть до конца и чуть-чуть надавить плечом.

Дома никого не было. Отец, наверное, в магазин ушёл. Или на лавочку. Женька вздохнул с облегчением. Тишина в квартире была другой — она не давила, она позволяла думать.

Он скинул туфли в коридоре, прошлёпал босиком по коридору, заглянул в пустую кухню, в пустую комнату, где на столе лежала раскрытая отцовская книга с пожелтевшими страницами. Какой-то детектив.

И остановился у двери в кладовку.

Кладовка была их квартирным чуланом. Маленькая, метра два на полтора, без окна, с одним голым патроном на потолке, куда мама вкрутила тусклую лампочку. Там стояли старые вещи: сломанный стул, коробки с отцовскими инструментами, пыльные стопки газет, чемодан без ручки, и старый письменный стол, который некуда было поставить в комнате, потому что комната была маленькая, а отец ни за что не хотел выносить свой продавленный диван.

Но Женька любил эту кладовку. Здесь было тесно. Здесь было тихо. И здесь никто его не трогал.

Он включил свет. Лампочка моргнула, и по стенам побежали тени от коробок и вешалок. Женька сел за стол. Стул скрипнул, как живой. Он вытащил из рюкзака тетрадь. Не школьную, а свою, общую, с потёртым коричневым переплётом, которую он купил в ларьке за двадцать копеек. В ней он писал.

В последнее время он писал много. Может быть, слишком много. Стихи. Нет, сначала это были просто обрывки мыслей. Потом строки стали ложиться в рифму, и Женька вдруг понял, что это единственное, что у него получается. Единственное место, где он может говорить правду.

Он открыл тетрадь на чистой странице. За окном (за дверью, точнее, потому что окна в кладовке не было) слышно было, как где-то в квартире капает кран. Кап. Кап. Кап. Монотонно, как метроном.

Он вывел ручкой, синей, дешёвой, с разбитым колпачком, первое слово.

«Сегодня я получил двойку по физике. Это ничего не значит. Это лишь значит, что я не умею быть как все. Я не могу запоминать формулы, потому что в них нет жизни. В них нет души. Они лишь описывают мир, но не чувствуют его. А я чувствую слишком остро. Я чувствую, как осень умирает. Как дождь плачет по ушедшему лету. Как мама устаёт молчать».

Он писал и не замечал, как время течёт. На улице стемнело. В квартире по-прежнему было тихо. Ручка скрипела по бумаге, выводя неровные буквы. Женька писал о своей боли, о том, что он слишком худой и длинный, что ненавидит своё отражение в зеркале, потому что видит там испуганную рожу с большими ушами, которая никому не нужна.

— Глупо, — сказал он вслух, сам себе. — Всё это глупо. Есенин… Есенин так писал. А я просто переливаю из пустого в порожнее.

Он отложил ручку и зажмурился. Глаза болели от тусклого света. Он хотел спать, но ему не хотелось идти в комнату, где пахнет отцом. Там было душно. Здесь, в кладовке, пахло пылью и старыми вещами — и этот запах казался ему родным, спокойным.

Он опустил голову на сложенные руки. Тетрадь лежала рядом. Лампочка над головой слабо гудела.

И вдруг ему показалось, что в кладовке кто-то есть.

Он поднял голову. Никого. Коробки. Стул. Пальто на вешалке.

Он посмотрел на стену.

Там, на неровной, ободранной штукатурке, танцевала его тень. Она была огромной, расплывчатой, искажённой. Она тянулась от его плеч и головы, и руки её, тени, были длиннее, чем у него. Она шевелилась. Даже когда он сам замер, она продолжала двигаться.

Женька моргнул. Тень замерла.

— Сплю, — прошептал он. — Наверное, это от усталости.

Он снова закрыл глаза. Но уснуть не мог. Он чувствовал на себе чей-то взгляд. Нет, не чей-то — свой. Словно кто-то смотрел на него изнутри него самого.

Он открыл глаза.

Тень на стене теперь сидела в той же позе, что и он. Руки сложены на столе. Голова чуть наклонена.

И тут он услышал голос.

Он не был громким. Он был тихим, шелестящим, как шуршание сухой листвы под ногами. И он шёл не извне, а откуда-то изнутри, из глубины его собственной головы, но при этом казался чужим.

— Скучно тебе, Женька, — сказал голос. — Скучно и грустно. Мир тебя не принимает. И ты не принимаешь мир. Ты здесь, в этой пыльной коробке, чтобы спрятаться от него. Но не будет ли проще исчезнуть совсем?

Женька вскочил. Стул грохнулся назад. Он вжался спиной в полку, с которой посыпались какие-то журналы.

— Кто здесь?! — крикнул он. — Мам? Вы?

Тишина. Только капли воды где-то в кухне. Кап. Кап.

Он посмотрел на стену. Тень его была неподвижна. Она копировала его испуганную позу.

— Я сплю, — сказал он громко, чтобы убедить самого себя. — Я сейчас проснусь. Я просто заснул за столом. Всё это сон.

Он сел обратно. Ноги тряслись. Он вытер пот со лба рукавом. Тетрадь перед ним лежала открытая. Он попытался снова взять ручку, чтобы написать ещё что-то, чтобы успокоиться.

Но голос вернулся. Он был ближе. Он звучал уже не в голове, а прямо в ухе, как чужой шёпот. Он был спокойным, насмешливым и страшным своей обыденностью.

— Зачем тебе эти стихи, Женька? — прошелестел голос. — Они фальшивые. Ты сам знаешь. Ты пишешь о том, чего не чувствуешь. Ты пытаешься быть поэтом, но в тебе нет огня. Ты лишь бледная копия. Ты — тень. Моя тень.

И тогда Женька Снегирев понял, что его тень на стене жила своей жизнью. Она медленно, очень медленно, словно нехотя, подняла руку вверх. И помахала ему.

А он сидел, не двигаясь, и смотрел, как его собственное отражение на стене постепенно обретает очертания. Оно больше не было просто силуэтом. Там проступали глаза. Там была улыбка. Улыбка, которую он никогда не видел на своём лице.