Александр Гарцев – Тень (страница 3)
Она шла быстрым шагом, привычно, не глядя по сторонам. И Женька вдруг понял, что она идёт к магазину, который находится за их компанией. Она пройдёт мимо. В двух метрах от него.
Сердце ухнуло вниз, как камень в колодец.
Он замер. Улыбка сползла с его лица. Он выпрямился, пытаясь казаться выше, шире. Он хотел что-то сказать. Хотел, чтобы она взглянула на него. Чтобы она увидела его — не тень, не этого тощего задохлика, а — кого-то.
— Она не посмотрит, — прошептал голос Тени. — Ты для неё пустое место. Ты даже не шум. Ты тишина. Но ты можешь быть мной. Мной — и тогда она заметит.
— Заткнись, — прошептал Женька одними губами, почти не слышно.
Людка приближалась. Её щёки раскраснелись от мороза, изо рта шёл пар. Она была такой живой, такой настоящей, что Женьке захотелось спрятаться, закрыться руками, чтобы она не видела его — такого бледного, искусственного, стоящего в компании курящих идиотов.
Она прошла мимо. Смотрела прямо перед собой. И даже не повернула головы.
Она будто не заметила его.
А Шмель громко, на весь двор, свистнул ей вслед:
— Эй, Лебедева! Красная Шапочка! Привет от волка!
Людка остановилась, обернулась. Она посмотрела на Шмеля с лёгкой брезгливостью, но в глазах мелькнула искорка смеха.
— Привет, Шмель, — ответила она спокойно. — Ты бы лучше зубы почистил, а то на волка не тянешь, на шакала.
Компания захохотала. Шмель сделал вид, что обиделся, но было видно, что ему нравится, как она его отшивает.
А Женька стоял и молчал. Он хотел сказать: «Привет, Людка». Он хотел сказать: «Красивая у тебя куртка». Он хотел сказать: «Я видел, как ты смеёшься вчера на перемене, у тебя ямочки на щеках, и я не могу забыть, как это выглядит».
Но он не сказал ничего. Потому что, когда Людка на секунду задержала взгляд на нём, он увидел в её глазах непонимание. Она смотрела на него, и на секунду он показался ей знакомым, но она не знала, как его зовут.
— Она забыла твоё имя, — прошептал голос. — Ты для неё — мебель. Стул. Или тень на стене. Ты ноль.
Людка пошла дальше, скрывшись за поворотом магазина. А Женька смотрел ей вслед, пока её красная куртка не стала крошечной точкой, а потом и вовсе исчезла.
Он стоял и молчал. Парни снова гоготали, переругивались, передавали сигареты. Но он их не слышал. Он слышал только шёпот, который заполнил его голову, как чёрная вода.
— Ты никто, — шелестел голос, усмехаясь. — Но мне это нравится. В пустом сосуде удобно жить. Иди домой, Женька. Иди и запиши это. Пиши. Выплёскивай свою боль на бумагу. Тогда я буду сытым.
Он развернулся и пошёл прочь. Не попрощавшись, не обернувшись. Он просто ушёл, чувствуя, как с каждым шагом тает его "маска хамелеона". Лицо становилось прежним — бледным, испуганным. Плечи опускались.
Дома было тихо. Отец всё ещё спал. Женька прошёл в кладовку. Он щёлкнул выключателем. Лампочка, как всегда, моргнула. Тени по стенам привычно дрогнули.
Он сел за стол. Достал тетрадь. Открыл на чистой странице. Ручка заскрипела по бумаге.
Он писал быстро, почти не разбирая букв. Строчки ложились криво, грязно, потому что руки дрожали.
«Сегодня я был как вода. Я принял форму сосуда. Я смеялся их смехом, курил их сигареты, думал их глупыми мыслями. И мне это удалось. Они приняли меня. Они не видели, что внутри пустота. Что вместо меня — тень. А что я? Где я? Меня не было. Там был кто-то другой. Или никто.
А Людка прошла мимо. Она даже не посмотрела. Она не видит меня. Никто не видит. Потому что меня нет. Есть только мои мысли, которые я записываю, и тот голос, который шепчет мне из стены.
Оказывается, почти у всех юношей душа переполнена чувствами. Но они не пишут. Они живут. Они кричат, дерутся, влюбляются. А я? Я переливаю свои чувства в чернила, и они уходят, оставляя меня пустым. А потом в эту пустоту приходит ОН.
Я не знаю, кто он. Но он даёт мне силу быть кем угодно. Он говорит, что я могу быть любым, если перестану быть собой. Но что, если я никогда не был собой? Что, если с самого рождения я был только чужой тенью?
Тогда зачем мне жить?»
Он поставил точку. И откинулся на спинку стула. Лампочка гудела монотонно, грустно.
Тень на стене, его собственная, шевельнулась. Но в этот раз она не усмехалась. Она просто смотрела на него — пустыми глазами, — и в этом взгляде не было ничего, кроме терпеливого ожидания.
— Ты придёшь, — прошелестело из стены. — Скоро. Ты устанешь быть собой. Ты примешь меня. И тогда ты станешь свободным.
Женька закрыл тетрадь. Он не заплакал. Слёз не было. Был только холод, который заполнил его изнутри, как вода заполняет пустой кувшин.
Он вышел из кладовки и плотно закрыл дверь. Из кухни пахло борщом — мама, наверное, встала пораньше и поставила готовить, чтобы к вечеру вернуться к горячему ужину.
Женька пошёл на кухню. Он сел за стол, налил себе холодного компота из банки, и уставился в окно. За окном всё так же моросил дождь. Серый день. Серый город. Серая тень, которая теперь жила внутри него.
Он посмотрел на часы. Было ещё только два часа дня. Впереди была целая вечность, которую нужно было как-то прожить. Но он не знал, как.
Он достал из ящика старую книгу Есенина — потрёпанный томик, который мама купила на барахолке когда-то давно. Открыл на середине и прочитал:
«Я последний поэт деревни...»
Голос внутри усмехнулся:
— Ты даже не поэт. Ты просто подражатель. И ты слишком слаб, чтобы быть собой. Но ты нужен мне. Ты нужен мне, Женька. Не убегай.
Женька захлопнул книгу.
Он больше не хотел читать. Он хотел просто сидеть и смотреть в серое небо. И ждать. Чего? Он не знал. Но он чувствовал, что время, когда он сможет просто быть — как все — уходит. И скоро наступит тот момент, когда ему придётся выбирать.
С кем он. И кто он.
А за дверью кладовки, в темноте, тень усмехалась и ждала. Она знала, что он вернётся. Они всегда возвращаются.
Глава 3. ЛЮДКА И РОЗЫ
Воскресенье в городе N выдалось на удивление тихим. Серые тучи, висевшие над ним всю неделю, вдруг рассеялись, будто кто-то невидимой рукой раздвинул тяжёлый занавес, и в образовавшуюся прореху хлынул свет — бледный, по-осеннему скудный, но такой долгожданный, что даже мокрые крыши пятиэтажек заиграли серебром. Ветер стих, и воздух наполнился тем особенным, хрустальным спокойствием, какое бывает только в предпоследний месяц осени, когда природа уже смирилась с уходом тепла и замерла в ожидании первого снега.
Городской парк, раскинувшийся на холме между старым вокзалом и хлебозаводом, был почти пуст. Дорожки, усыпанные мокрыми листьями, блестели на солнце, как чешуя огромной золотой рыбы. Голые ветки клёнов тянулись к небу, и на каждой из них дрожали редкие, уже почти прозрачные листья. Где-то в глубине аллеи стучал дятел — мерно, деловито, словно отбивал ритм для всего парка.
Женька Снегирев сидел на скамейке у заброшенного фонтана и смотрел на воду. Фонтан не работал уже третий год — трубы проржавели, а городской бюджет вечно не хватало на ремонт, — но в чаше его скопилась дождевая вода, и в ней, как в маленьком зеркале, отражалось небо. Женька смотрел на это отражение и думал о том, как странно устроен мир: там, наверху, небо серое, но в отражении оно кажется золотым, тёплым, почти летним. Обман зрения.
Он пришёл в парк с одной целью: прогуляться. Подышать. Выветрить из головы тот шелестящий голос, который преследовал его уже вторую ночь. Мама сказала утром: «Пойди, Женя, проветрись. Ты какой-то бледный, как привидение». И он послушался. Он надел свою старую куртку, сунул руки в карманы и пошёл туда, где когда-то, в детстве, они с отцом кормили голубей. В те времена, когда отец ещё мог улыбаться.
Он сидел на скамейке и смотрел, как по аллее, подпрыгивая, бегает рыжий спаниель, а его хозяйка, пожилая женщина в пуховом платке, кричит ему что-то ласковое. На душе было спокойно, и Женька почти поверил, что всё, что случилось в кладовке — просто сон, игра воображения, истощённого нервными переживаниями.
Но спокойствие длилось недолго.
Из-за поворота аллеи, с той стороны, где стоял старый деревянный киоск с мороженым (давно закрытый на зиму), показались двое. Женька узнал их сразу, даже не разглядев лиц — по походке, по силуэтам. Колька Сураев и Людка Лебедева.
Они шли медленно, разговаривая о чём-то своём, и Женька вдруг почувствовал, как в груди что-то сжалось, перевернулось, заколотилось, как пойманная птица в клетке. Колька был в своей любимой клетчатой рубашке, накинутой поверх футболки, и выглядел он так, как всегда выглядел: сильным, уверенным, огромным на фоне тоненькой фигурки Людки. А Людка… Людка смеялась.
Она запрокинула голову, и этот её смех — звонкий, чистый, как колокольчик — разнёсся по всей аллее. Женька слышал его отчётливо, до боли в ушах. Она что-то говорила Кольке, показывая рукой на голубей, и Колька кивал, улыбался, смотрел на неё с такой теплотой, что Женьке стало душно.
И тут Колька остановился. Он вытащил из-за спины огромный букет роз. Женька не видел, где он их прятал — может быть, нёс в другой руке, а Женька просто не заметил. Букет был нелепо большим, пышным, красным, будто Колька купил его, не глядя на цену, просто потому что мог себе это позволить. У Кольки была стипендия, он подрабатывал у дяди в гараже. У него были деньги.
Людка ахнула — Женька услышал её "ах" даже с расстояния в пятьдесят метров. Она взяла букет, понюхала его, и снова рассмеялась — тем же счастливым, беззаботным смехом. Колька что-то сказал, и она ткнула его кулачком в плечо, игриво, по-свойски.