18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Гарцев – Мы (страница 3)

18

Он не знал, что эти слова значат. Но чувствовал: они тяжёлые. Он сложил лист вчетверо и спрятал под кровать. Туда, где спал Васька.

Васька понюхал бумагу, чихнул и отвернулся.

---

Вечером мама сидела на кухне одна. Плакала. По-настоящему, в голос, не прячась. Миша стоял в коридоре и слушал.

Он хотел подойти. Обнять. Сказать: «Не плачь, мама». Но слова застряли где-то в горле. Как комок манной каши, который нельзя проглотить.

Он открыл рот.

Ничего не вышло.

Открыл ещё раз.

Тишина.

Миша испугался. Побежал в ванную, встал перед зеркалом. Открыл рот широко — как учил логопед в садике: «А-а-а-а-а!»

Губы шевелились. Язык двигался.

Звука не было.

— А… — прошептал он. То есть попытался прошептать.

Получилось дыхание. Тёплое, влажное, бессловесное.

Он сжал кулаки. Ударил ими по краю раковины. Больно. Хорошо. Боль — это звук. Хруст в пальцах. Звук есть.

А голоса нет.

Из кухни донеслось — мама сказала сквозь слёзы:

— Он хотя бы не плачет. Слава богу, не плачет.

Миша посмотрел на своё отражение. Глаза сухие. Лицо белое. Губы сжаты.

Он не плакал.

Он просто убрал карандаш. Спрятал. Потому что рисовать больше не хотелось. Потому что слова, которые он слышал, нельзя было нарисовать. Потому что мир, который он знал, кончился.

А новый не начинался. Был только этот день — длинный, серый, полный слов, которых не должно было быть.

---

Ночью бабушка зашла в его комнату. Поправила одеяло. Пощупала лоб — не горячий ли. Миша лежал с открытыми глазами. Смотрел в потолок.

— Не спишь, маленький?

Он не ответил. Не потому, что не хотел. Потому что не мог.

Бабушка помолчала. Потом наклонилась, поцеловала в щеку. От неё пахло пирогами и мятой.

— Ничего, — сказала она. — Переживём.

Миша закрыл глаза. Но не спал. Слушал, как капает вода в ванной. Кап-кап-кап. Как тикают часы на кухне. Тик-так, тик-так.

И как внутри него самого — ничего. Пустота. Место, где раньше были слова.

Они ушли. И он не знал, вернутся ли.

Глава 3. Логика разрыва

Декабрь 1991. Пермь. Утро субботы.

За окном — ни снега, ни солнца. Серая пелена, как вата, которую забыли вынуть из ушей. Двор исчез: ни деревьев, ни скамеек, ни дяди Васи с метлой. Только молочная муть, в которой угадываются очертания панельной пятиэтажки напротив. Где-то там, за этой мутью, — завод, вокзал, Кама. Но кажется, что весь мир кончился за форточкой, а то, что осталось, — это кухня, запах вчерашних пирогов и тишина.

Сегодня суббота. Раньше по субботам папа брился, надевал свитер с оленями и вёл Мишу в парк. Кормить голубей. Голуби сейчас, наверное, сидят под крышами, нахохлившись, и ждут, когда кто-нибудь бросит крошки. Но крошек никто не бросит.

Миша сидит на табурете. Тот самый, который скрипит, если крутиться. Он не крутится. Он смотрит в тарелку. Каша остыла, покрылась плёнкой. Её можно снять пальцем — плёнка смешная, похожа на целлофан. Обычно он снимал и кидал в кота. Сейчас нет.

— Ешь, — говорит бабушка.

Он не ест.

— Миша, я сказала.

Он поднимает ложку. Проводит по каше. Опускает.

Бабушка вздыхает. Этот вздох тяжелее, чем обычно. В нём что-то сломалось — как будто она хотела сказать много слов, но все они застряли в горле и выходят только одним звуком.

---

В одиннадцать пришёл папа.

Миша узнал его шаги за три пролёта. Тяжёлые, уверенные, но с запинкой — будто на каждой ступеньке папа останавливался, думал, а потом снова шёл. Ключ в замке повернулся не сразу. Два раза прокрутил, третий — щёлк.

Папа вошёл. В дублёнке, в шапке-ушанке, щёки красные от мороза. На плече — сумка, в которой раньше были чертежи. Сейчас она почти пустая, болтается.

— Здравствуйте, — сказал папа. Голос чужой. Как по радио, когда диктор говорит про погоду.

— Здравствуй, Андрей, — ответила бабушка. Не «Андрюша». «Андрей». Миша это заметил.

Мама вышла из спальни. Она была в халате, волосы не расчёсаны. Никогда раньше мама не выходила к папе в халате. Всегда одевалась, даже если просто воды попить.

— Пришёл, — сказала мама. Не вопрос. Констатация.

— Надо поговорить, — папа повесил дублёнку на вешалку. Миша смотрел, как капает с рукавов. Талая вода падает на пол, оставляет тёмные пятна. — При Мише?

— Он должен понимать, — мама скрестила руки. — Не маленький.

— Ему семь, Лена.

— А мне тридцать два. И я тоже хочу жить.

Миша не смотрел на них. Он смотрел на пятна от папиной дублёнки. Они росли, соединялись, становились лужицей. Похоже на карту. Вот сейчас соединились — и получился остров. Маленький, одинокий.

---

Они сели на кухне. Все трое: папа, мама, бабушка. Как на совещании. Миша остался в комнате, но дверь не закрыли. Он слышал всё.

— Я подал заявление, — сказал папа. — В пятницу.

— Я знаю. Мне позвонили из суда.

— Ты не хочешь пробовать…

— Пробовать что? — мамин голос стал острым. Как нож для хлеба, которым режут, но не нажимают. — Ещё пять лет пробовать? Андрей, я устала.

— Я тоже устал.

— Ты устал от того, что завод не платит. А я устала от того, что ты стал чужим.

Тишина. Бабушка заварила чай. Засвистел чайник — старый, алюминиевый, с обгоревшим дном. Бабушка выключила газ, но чайник продолжал свистеть ещё секунду, по инерции.

— Давайте по-человечески, — сказал папа. — Без истерик.

— Это я истеричка?