Александр Гарцев – Альфа Прайм (страница 2)
Она развернулась и пошла к выходу. Сорокин проводил ее взглядом, потом перевел глаза на Каэля.
– Вы свободны, офицер, – сказал он тем же ровным, отеческим тоном. – И, пожалуйста… постарайтесь не заразиться от своих дикарей. У нас здесь стерильная среда.
Каэл остался один в зале.
Закат догорал, окрашивая океан в багровые тона. Красный цвет никуда не делся. Он просто стал другим.
Каэл достал из кармана куртки маленький каменный цветок – грубый, необработанный, с далекой планеты, где женщины улыбались не по этикету. Он повертел его в пальцах и спрятал обратно.
– Завтра в полдень, – сказал он пустому залу. – Я приду.
Глава 2 Диалоги ученых
Институт Интеллектуального Развития, лаборатория нейрокоррекции. Цикл 1287, фаза активности
Институт Интеллектуального Развития возвышался над северным берегом искусственного острова, как хрустальный цветок, распустившийся на тонком стебле. Сорок семь этажей прозрачных лифтов, переливающихся радужными нитями коммуникаций, и на самом верху – сферический зал, где материя встречалась с сознанием.
Айрис-Мария Гален вошла в лабораторию за два часа до рассвета.
Она любила это время – когда город еще спал, машины гудели вполсилы, а звезды не были скрыты дневной защитой купола. В детстве, еще до поступления в Институт, она часами смотрела на звезды через старый телескоп отца. Он говорил: «Смотри, дочка, там, наверху, нет ни злости, ни ревности. Только чистый свет и холод. Идеальный баланс».
Отец умер, когда ей было двенадцать. Сердце. Сказали – эмоциональный перегруз. Слишком сильно любил. Слишком сильно горевал после смерти матери.
Айрис тогда дала себе слово: она найдет способ, чтобы никто больше не умирал от любви.
– Я знала, что застану тебя здесь.
Каллиста-Элена Руссо возникла в дверном проеме бесшумно, как тень. Маленькая, темноволосая, с глазами такого глубокого карего цвета, что в них, казалось, можно было утонуть. Тридцатилетний гений компьютерной инженерии, создатель половины алгоритмов, на которых держался Институт. И единственный человек в Альфа-Сити, который до сих пор носил на шее старомодный кулон с фотографией внутри.
– Ты тоже не спишь, – Айрис не обернулась. Она стояла у голографического стола, водя пальцами над трехмерной моделью человеческого мозга. Алая подсветка лимбической системы пульсировала в такт ее движениям. – Бессонница?
– Привычка, – Каллиста подошла ближе. – Знаешь, в древности люди говорили: «Утро вечера мудренее». Они оставляли сложные решения на утро, чтобы мозг обработал информацию во сне.
– Нерационально, – отрезала Айрис. – Терять восемь часов на пассивную обработку? Мы теперь можем просчитать любой вариант за три минуты.
– Можем, – тихо согласилась Каллиста. – Но иногда в этих восьми часах рождалось то, что не просчитать.
Айрис наконец повернулась. В слабом свете голограммы ее лицо казалось вырезанным из белого мрамора – красивым, совершенным и абсолютно неподвижным.
– Ты сомневаешься в проекте? – спросила она прямо.
Каллиста отвела взгляд первой.
– Я сомневаюсь в методе.
– Поясни.
– Мы убираем ревность. Хорошо. – Каллиста шагнула к голографическому столу и коснулась алой зоны. Пальцы прошли сквозь свет. – Мы убираем страх потери. Тоже хорошо. Мы убираем болезненную зависимость. Прекрасно. Но эти кластеры связаны с другими. Смотри.
Она провела рукой, и модель мозга повернулась. Тысячи тончайших нитей потянулись от алой зоны к голубым, зеленым, фиолетовым участкам.
– Вот здесь, – Каллиста ткнула в точку соединения, – ревность связана с чувством собственности. Чувство собственности связано с привязанностью к дому. Привязанность к дому – с патриотизмом. Патриотизм – с желанием защищать близких. Если мы разорвем нить здесь…
– Мы разорвем ее точечно, – перебила Айрис. – Квантовый резонатор работает с точностью до нанометра. Мы уберем только патологическую ревность. Чувство дома останется.
– Откуда ты знаешь?
– Мы провели шесть тысяч симуляций.
– Симуляций, – Каллиста горько усмехнулась. – Айрис, симуляции не плачут. Симуляции не приходят к тебе ночью и не говорят: «Я больше не чувствую запаха дождя». Симуляции не теряют себя.
Айрис смотрела на нее долго, изучающе. Потом выключила голограмму, и лаборатория погрузилась в полумрак. Только далекие огни города отражались в прозрачных стенах.
– Ты боишься, – сказала Айрис. Это не был вопрос.
– Да, – просто ответила Каллиста. – Я боюсь, что мы создадим мир, в котором никто не сможет плакать. Но и смеяться – тоже не сможет.
– Плач – это реакция на боль. Мы уберем боль. Зачем плакать?
– А радость? – Каллиста шагнула ближе, и впервые в ее голосе появилась страсть. – Ты помнишь, что такое радость? Настоящая, до слез, до дрожи, когда хочется обнять весь мир? Она рождается из контраста. Из того, что вчера было плохо, а сегодня хорошо. Если убрать «плохо», «хорошо» станет просто… фоном.
– Ты цитируешь Каэла, – заметила Айрис.
– Я цитирую здравый смысл.
– Каэл три года жил среди примитивов. Он заразился их страхами. Их иррациональностью.
– Или вспомнил то, что мы забыли.
Айрис резко развернулась и подошла к окну. Город внизу просыпался – загорались огни, взлетали первые транспортные капсулы, где-то далеко гудел утренний ветер.
– Ты знаешь, почему я согласилась стать первой? – спросила она, не оборачиваясь.
– Потому что ты всегда первой прыгаешь в пропасть.
– Нет. – Айрис помолчала. – Потому что я устала бояться.
Каллиста замерла.
– Чего ты боишься?
– Всего. – Голос Айрис дрогнул впервые за многие годы. – Я боюсь, что однажды не смогу войти в лифт, потому что там будет темно. Я боюсь, что отец появится в моих снах и снова умрет. Я боюсь, что, если я позволю себе полюбить кого-то по-настоящему, без контроля, без защиты, я разрушу себя. Я боюсь своей собственной лимбической системы.
Она обернулась. Глаза ее были сухи, но в них стояло что-то, очень похожее на мольбу.
– Я хочу быть свободной, Каллиста. Я хочу, чтобы внутри меня не было этого зверя, который просыпается каждую ночь и грызет мои мысли. Если для этого нужно заплатить цену – пусть.
Каллиста подошла и взяла ее за руку.
– А если зверь – это и есть ты? Если без него ты станешь пустой?
– Тогда пусть, – прошептала Айрис. – Пустая лучше, чем больная.
В дверях кашлянули.
Орас-Игорь Сорокин стоял на пороге лаборатории, держа в руках две чашки с дымящимся напитком. В его присутствии всегда менялась атмосфера – становилось теснее, напряженнее, значимее.
– Прошу прощения за вторжение, – он вошел мягко, по-кошачьи, поставил чашки на стол. – Услышал голоса и решил, что вам пригодится кофеин. Натуральный, между прочим. Из старых запасов.
– Вы не спите? – удивилась Каллиста.
– Я вообще мало сплю в последнее время. – Сорокин опустился в кресло, вытянул длинные ноги. В полумраке его лицо казалось вылепленным из темной бронзы – властное, умное, с легкой тенью усталости под глазами. – Завтра большой день. Первый доброволец. Я хочу, чтобы всё прошло идеально.
– Пройдет, – твердо сказала Айрис. Она уже взяла себя в руки, и голос звучал ровно. – Резонатор готов. Я проверяла настройки лично.
– Я не сомневаюсь в технике. – Сорокин сделал глоток. – Я сомневаюсь в людях. В реакции общества. В том, как преподнести результат.
– Результат будет очевиден, – возразила Айрис. – У меня исчезнут страхи. Я стану продуктивнее. Счастливее.
– Счастливее, – повторил Сорокин. – Интересное слово. Ты знаешь, что в древних языках «счастье» означало «случайность», «удачу»? Они не умели его конструировать. А мы умеем. И всё равно боимся.
Он посмотрел на Каллисту поверх чашки.
– Вы, Каллиста, кажется, тоже боитесь. Только другого.
– Я боюсь потерять человечность, – прямо сказала она.
– А что такое человечность? – Сорокин отставил чашку. – Страдать? Умирать от разрыва сердца в сорок лет, как отец Айрис? Убивать из ревности? Развязывать войны из-за женщин? Это человечность?