реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Эткинд – Книга интервью. 2001–2021 (страница 40)

18

Можно ли тогда заключить, что советский проект был также вариантом внутренней колонизации?

Внутренняя колонизация – это не идеальный тип (у которого, соответственно, есть «варианты»), а вектор, соединяющий географические, политические и культурные импульсы. У вектора всегда есть направление, он исходит из одной точки и прикладывается к другой. Этим понятие колонизации отличается от более абстрактных, невекторных понятий типа власти или культуры. Конечно, в огромном разнообразии советских практик было множество таких, которые были направлены в центр. Я думаю, скоро историю ГУЛАГа или, к примеру, историю советской урбанизации нельзя будет писать без применения понятия внутренней колонизации.

Современные трактовки национализма или имперскости также отказываются и от эссенциализма, и от идеал-типичности. Национализм и имперскость тоже рассматриваются как векторы: один направлен на гомогенизацию (при этом не уничтожая, а переопределяя разнообразие), а второй – на поддержание и воспроизводство различий. В чем принципиальная разница между вашей трактовкой внутренней колонизации как вектора и аналогичным прочтением модернизации или национализации? Хотелось бы понять, в чем принципиальное отличие внутренней колонизации как аналитической рамки, позволяющей описать прошлое, от прочих аналитических рамок, с которыми работают исследователи, так или иначе находящиеся в диалоге с современными теориями постколониализма, империи, политики знания, социальной динамики Нового времени и пр.

Понятие модернизации телеологично. Не стоит судить о прошлом с точки зрения будущего, которое было неизвестно в этом прошлом. Понятием модернизации прикрывались и прикрываются разнообразные политические цели и исторические значения, которые и подлежат анализу. Повторяя лозунги агентов модернизации, историк заранее лишает себя критической позиции в отношении этого процесса. Модернизация бывала разной – консервативной и утопической, автономной и миметической, и очень часто фальшивой. Мне интересны парадоксальные конструкции типа недавней «ностальгической модернизации» Ильи Калинина, но сам я понятием «модернизация» не пользуюсь. Я думаю, историк должен просто вычистить такие слова из своего компьютера, используя их только в иронических кавычках. В таких кавычках это понятие имеет вполне определенный смысл: «модернизация» по Столыпину, «модернизация» по Медведеву… Я бы с удовольствием прочел историю понятий «современность», «модернизм» и «модернизация» в русском языке. Думаю, что такая история должна начаться примерно тогда, когда я заканчиваю свою историю внутренней колонизации. Вы знаете, что в моей книге это конец XIX века, хоть я и не отрицаю применимость того же концептуального аппарата для советского периода.

Национализм в России и других империях возник много позже колонизации и отчасти как запоздалый ответ на нее. В России, например, я не верю, что можно говорить о национализме до Наполеоновских войн, а колонизация (внешняя и/или внутренняя) имела уже многовековую историю. Разница во времени очень велика, но были, конечно, и времена, когда эти процессы пересекались. Хоть русский, хоть польский или еврейский – национализмы в России были антиимперскими; от Пестеля до Николая II русские националисты подрывали империю словами и делами. Русификация имела ограниченный характер и стала применяться поздно. Другие национализмы – польский, еврейский, украинский – играли важную роль. Национализм – главный враг империи, особенно когда он формируется внутри титульного народа метрополии. Имперские и национальные задачи совпадали во времена войн и расходились во времена мира. Но мой материал лишь косвенно связан с национализмом. Никто не сомневался в том, что хлысты или духоборы были русскими; их все равно экзотизировали, но механизмы этого процесса имеют мало общего с национализмом.

Мне кажется полезным прояснять свои аргументы и, самое главное, генеалогию категорий, которыми мы пользуемся. Иначе зачем нам друг друга читать? Ваш решительный настрой по отношению к модернизации порождает ряд вопросов своим концептуальным нигилизмом. Во-первых, как подчеркивает Фредерик Купер в своей аналитической критике концепции модернизации, она неразрывно связана с категорией модерности. При всех поворотах интеллектуальной и политической моды – взлете моды на модернизацию, критику модернизационной теории в 1970‐х, критику нормативных теорий модерности со стороны постколониальных авторов в 1990‐х и т. п. – эта связь сохраняется. Вычищая «модернизацию» из компьютера, удаляете ли вы заодно и «модерность»? Если «Эрос невозможного» и «Хлыст» не про модерность и модернизм, то как бы вы охарактеризовали специфику изучаемой вами эпохи, культуры, эпистемы?

Я не считаю, что «Хлыст» про модернизм, скорее про антимодернистские движения внутри модернизма, но на деле его проблематика шире. Я писал в этой книге о «сопротивлении современности», и мне эта терминология до сих пор кажется предпочтительной. Считайте меня пуристом типа Шишкова, но я ни разу в жизни не использовал слово «модерность», делаю это сейчас первый и последний раз, честное слово. Современность – другое дело, конечно. Модернизм – это сознательное движение культуры, почему же это слово не использовать.

В самом деле, не цензурировать ли, например, Струве, когда он пишет в 1907 году: «Я употребляю слово ‘современность’ за неимением в русском языке выражения, соответствующего западноевропейскому ‘modern’. Русская революция – весьма ‘модерн’». Или что делать с ситуацией, исследованной одним из наиболее интересных современных историков Анатолием Ремневым: российские имперские власти обсуждали отсутствие в империи социального слоя правильных колонизаторов для Сибири, которые могли бы не только физически заселить, то есть «освоить» эту территорию, а ее модернизировать? Проблема с терминологической чисткой, к которой вы призываете, – что делать с «модернизацией» как исторической концепцией, центральной для российской общественной мысли ХХ века, которую сознательно использовали политики, идеологи, исследователи и практики начиная с 1905 года, а то и много раньше? Купер основывает свою критику «модерности» и «модернизации» на том, что они употребляются сегодня без принципиального разграничения бытования концепта как категории анализа и категории практики. То, что называлось модернизацией в прошлом, некритично описывается как модернизация в моделях современных авторов, или, напротив, современное понимание модерности навязывается историческому материалу.

Я вполне согласен здесь с Купером. Можно говорить о модернизации Медведева, потому что он сам о ней говорит. Но когда, к примеру, говорят о модернизации Петра, я остаюсь при своих сомнениях. Начиная с Пушкина и до сего дня некоторые историки говорят о революции Петра. Вестернизация более соответствует той (само)ориенталистской модели, внутри которой действовал Петр. Внутренняя колонизация работает еще лучше. Но я отдаю себе отчет в том, что языковый пуризм никогда не был перспективной позицией.

А как вы относитесь к идее множественных модерностей? Почему советский опыт не может быть опытом иной модерности: иного гражданства, иного консюмеризма (позднесоветский опыт), иной экономической рациональности и т. д.?

Я плохо отношусь к этой идее, она прикрывает леность ума и беспомощность политики: пусть себе разные мубараки занимаются «модерностями», каждый своей, а мы пока отдохнем.

Как вы представляете себе локализацию субъекта внутренней колонизации и ее вектор в «многонациональном» обществе? Бывает, что не так существенно, кого колонизуют – неграмотных русских крестьян или негроидных обитателей колоний, – но кто и куда. Это одно гомогенное пространство, или несколько иерархически организованных пространств, или общее, но гетерогенное? Фуко мог помыслить общество не более гетерогенное, чем Пятая республика, – а как вы себе представляете общество, в котором разворачивается внутренняя колонизация?

Вы несправедливы к Фуко; обратитесь к его поздним лекциям – и увидите, как он пытался историзовать свой выход за собственные пределы. В России колонизация развивалась внутри границ, которые разбегались вовне. Это было необычное пространство, полное черных дыр, пузырей, карманов, фонтанов, протуберанцев. Это пространство часто мыслилось как пустое (недонаселенное, непроизводительное, некультурное и т. д.), но на деле никогда не было таковым, потому его и приходилось колонизовать то здесь, то там, и опять здесь… Так я себе это и представляю: вектор, обращенный в пустоту центра, который сталкивается с сопротивлением, завихряется, истощается и циклически возобновляется.

Насколько полезны, с вашей точки зрения, для исследователей обращения к концепциям самоописания второго мира – славянофильству, евразийству, концепции социализма в отдельно взятой стране – и в чем потенциал таких исследований?

Мы все любим анахронизмы, признаемся в этом или нет. Я уже сказал, что не поддерживаю применения понятия «второй мир» к эпохам до и после холодной войны. Изучать славянофилов или евразийцев полезно и приятно; но в интеллектуальной истории успех приходит только в соединении ее с чем-то другим, например с социальной историей, или историей литературы, или, скажем, кино. Проблема с изучением интеллектуалов в том, что они сами о себе уже многое написали, это и сделало их интеллектуалами. К примеру, Хомяков – глубокий мыслитель и оригинальный историк, но почти все, что о нем написано, – это пересказ его слов. Однако похожие проблемы или тревоги не помешали исследователям, скажем, Маркса или Фрейда написать множество интересных, не повторяющих друг друга (и их героев) книг. На деле я думаю, что российская история все еще недоинтерпретирована, недотеоретизирована. Эта история была гораздо смелее ее историков. В ней много событий, героев и практик, но мало теорий, мыслителей и идеологий. Культурная и интеллектуальная история России до сих пор полна целинных, непаханых, ну просто девственных земель. Их надо пахать и засеивать, и потенциал у этих занятий огромный.