реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Давыдов – Повесть о безымянном духе и черной матушке (страница 11)

18

Растаял тот человек, словно льдинка. И я опять стал волен и безымянен.

Тут начала иссякать глава двадцать вторая, но замешкалась и пока не иссякла.

А человек тот истлел, выпал из его руки посох, опала его власяница и легла на землю. Приподнял я ее, а под ней одни кости лежат – нет того человека. Хочу я радости, а вечно вляпываюсь в мертвечину. Хочу так распахнуть веки, чтоб все звездное небо ссыпалось в мои глазницы, но только пустые глазницы черепа распахнуты всегда, только в них обживается природа, только в них живут небеса. Свищут ветры в пустых глазницах черепа, выдувают оттуда время.

Тут конец главе двадцать второй. Началась двадцать третья.

Глава 23

А все-таки скажи мне, ангел, чей сон я приманил? Какого демона или духа растревожил? Ведь тяжела мне моя долина, чужой для меня этот сон. Слова мои для меня невнятны. Фу, какой дрянной сон!

Я знаю, как выпутаться из земного сна, хоть и тяжелого и занудного, но своего. Надо изогнуть свое тело и из него вывинтиться. Разорвать его паутину, как это делает муха. И тогда погибнет надорванный сон. Унесет его вдаль, как облако. Ведь без тебя он беспомощен и хил. Только бы из него вывернуться, как змея выворачивается из своей шкуры.

Но тот сон, о котором я говорю, называется смертью. Он вечен, этот сон и плотен, как камень. Вымышлен он каким-то древним демоном. Он из тех снов, что правят жизнью. Тут уронила спящая дева в фонтан еще капельку.

И я отчего-то позабыл все слова. Одно только слово выпорхнуло из моей груди, как птица. То было слово “грусть”. Вырвалось оно из моей груди, как вздох облегчения.

Сочится грустью моя долина, исходит из нее тоска по смерти и сумеркам. Исходит из нее вожделение к жизни, невесте моей, с которой мы повенчаны.

Распахнуты в моем дворце форточки во все миры. Все их я познал, но не действием, а как запахи. Мне знакомы запахи всех миров. Не пора ли мне прийти в жизнь, в ее оскудевшие вконец пространства, хотя жизнь и стала лупоглазой дурой, а люди все попрятались под могильные холмики.

Если нет уже жизни, то пускай хоть смерть властвует на ее опустевших просторах.

Тут бы и конец двадцать третьей главе. Но нет, я еще сказал: пусть же затеряюсь в пространствах жизни, словно пустоглазый череп в траве. Пусть незабудки прорастут в моих пустых глазницах. Пусть поселится там молчаливое время. Пусть омоет весь мир мои глаза без зрачков. Века будет лежать мой череп, затерянный в разнотравье.

И сказав это, я замолчал, ибо закончилась глава двадцать третья. Началась двадцать четвертая глава.

Глава 24

Тысяча комнат в моем дворце. И все распахнуты. Обошел я все, но себя в них не нашел. Одна только, маленькая, замкнута на замок. Нет у меня от нее ключика. Унес его черный ворон, что сидит на кипарисе и разговаривает с тучами.

В ту комнату сцежены все ночи до единой. Самая их гуща, непроглядный мрак. И когда будет жизнь растрачена до полушки, двери той комнатки сами распахнутся. И все, что там, выйдет в мир сквозь узкие врата. И тогда весь мир станет ни от кого не укрываемый тайной.

Ох, и опостылели мне вечные сумерки. Здесь копится только тоска. Не растекается она – негде ей тут растечься. Все здесь становится плотным, как камень.

Тут белый кипарис снова обернулся ангелом. И он сказал мне: дурень, ты, дурень, вперился ты в свою смерть, вцепился в нее, как собака в кусок мяса. Далась она тебе, дурню. Сам ты сказал, что сны летучи. Так примани из стайки самый легкокрылый.

Выдумал ты, что скрываю я от тебя врата, а у меня их нет вовсе. Тут ангел раскрыл свои ладони и мне протянул. Чисты были ладони ангела, не было на них ранок. Затянулись кожей узкие врата.

И ангел сказал: нет вопроса без ответа. Ответ в нем, как золотая сердцевинка. И вот ты уже по ту сторону врат. Шагая по сумеркам, вышел ты встреч жизни. Сам ты уже стал ангелом. Распахнулся гроб, подвешенный к небу на золотых цепочках. И душа из него выпорхнула, как белая голубка.

Итак, словом “голубка”, закончилась двадцать четвертая глава. Началась двадцать пятая.

Глава 25

И тогда вонзил белый ангел свой меч в землю. А меч был огненный, потому запылала мелкая травка. Закурилась сперва дурящим дымком. А потом занялась, заполыхала.

От нее занялся и гнилой лесок шипел и потрескивал, фыркал еловыми иголками. Вышла из него подпаленная волчица, псиной воняя и паленым волосом. Бросилась она в реку, называемую Забвение, и там навсегда пропала.

Загорелся мой дворец о тысяче комнат. Ух, каким костром заполыхал! Пал красный свет на стены моего Лимба. По низкому его потолку заметалось пламя – то выгорали мои пространства, гроб мой полыхал.

Тут и рухнул дворец, рассыпавшись искрами. Белый кипарис горел к небесам. Ровно горел, без вспышек и сполохов. Вился над ним черный ворон, каркал жутко.

И закипела вода в реке, называемая Забвение. Поднимался пар к потолку, капельками оседал на потолочных балках. А потом капали те капельки наземь, исчезали с шипеньем.

Только фонтанная дева все дремала среди пожарища. Так и роняла воду из гипсового рога. А мое тело сгорело дотла, избавился я от его страстей. Чист стал, как тот ангел, прозрачен, как тот. Мое тело стало из какой-то легкой материи, совсем невесомое. И выросла у меня за спиной пара крыльев.

Не то, чтобы я стал ангелом. Но что-то летучее. Может быть, какой-то демон или дух.

Когда сгорел весь Лимб, превратился в пепелище, тогда воспарили мы с тем, прежним, ангелом, словно пара голубков. Разом обрели небо.

И тут закончилась двадцать пятая глава. Началась двадцать шестая.

Глава 26

В моем Лимбе не было небес. А тут неба-то вдоволь. Тяжел был мой камень – тело тел, куда устремлялась вся сила моя и мысль. А тут сразу стало много неба. И бытие стало легко, и податливы стали пространства.

Как мотыльки, вились мы вокруг пожарища. Пылал подвешенный к небесам кленовый гроб. Раскачивался он на тонких золотых цепочках. Ветер огонь раздувал. И виден тот пожар был отовсюду, изо всех миров.

Догорел гроб и вниз рухнул. Летел он, как огненная комета. Кувыркался он и сыпал искрами. Дрогнула земля, когда он пал на нее. И оказался я свободен, вышедший в узкие врата.

И не обрел я имени. По-прежнему был безымянен, но теперь я был легок. И был я среди податливых пространств. В свежем и необтрепанном мире я очутился. До всего тут было рукой подать, верней, взмахнуть пару раз крыльями. Любое место тут было рядом.

И еще тут витали дети воздуха, тоже легки и безымянны. Так их было много, что не дашь ведь каждому имени. Если и на острие иголки их поместятся мириады.

Так легка была их жизнь, так они все были прозрачны, что, казалось, все равно им – быть или не быть вовсе. Века и века быв камнем, сколько я скопил легкости. А теперь растрачивал ее весело и бездумно. И тут все не истекал единственный век. Но он не залег камнем, а был рассеян в воздухе. Мерцал золотой пыльцой.

Суетливые те существа – мои братцы – вечно двигались, туда-сюда перелетали. Не нашлось для каждого из них имени. Потому не были они пригвождены словом к единственному мигу. Так, летали, порхали, один в другого перетекали, менялись обликами и названиями. Названия ведь были не их суть, а что-то вроде накидки, не лик, а личина. То, что укрывает не раскрывая.

Когда давали имена, все они от дающего попрятались, стали играть с ним в прятки. Попрятались в деревьях, в реках и озерах, в камнях, как я. И потому они остались безымянны. Когда кончились все имена, оставили они убежища и все воспарили в небо. И вот я среди них парю.

И ангел мой рядом, но оставил он свой огненный меч и потому стал от других неотличим. Мы были в небе, а под нами была земля. Красивое такое место. Все там внизу зеленело и цвело. В необтрепанном том мире всегда была поздняя весна, на границе с летом.

И там, внизу, был камень, камень скал. Но скалы там были не суровы и не грозны, не одухотворены тайно угрюмой жизнью, всегда обращенной внутрь. Да тут и вообще-то ничто себя не таило. Все растрачивало себя легко и простодушно.

А скалы те были вроде оперных декораций. Изящные и как игрушечные. Таков был мой новый сон. Сон про ангела. И тот ангел был мной.

Тут закончилась двадцать шестая глава. Началась двадцать седьмая.

Глава 27

И не тоска здесь царила, как в том моем Лимбе. Разве что легкая такая, невесомая тревога. И она делала небесную жизнь еще слаще. Там внизу, среди трав, где-то таилось урочище слез небесных. Скопились небесные слезы в маленькое озерцо. От него и шла тревога, невидимо витала над здешним простором.

Было прозрачно соленое озеро до самого песчаного дна. Но вода солона до горечи, хоть и прозрачна.

Сладок был день наш, летучих сынов воздуха. А вечера были протяженны. Размазывали они по небосводу предзакатную печаль. Но это для того, чтобы другой день был еще слаще. А ночей тут почти и вовсе не было. Так, черная какая-то капелька, невидимая глазу граничка. Закат плотно прилегал к рассвету. А зазор был капельный – трещинка на асфальте.

В Лимбе моем, заветной долине, была одна смерть – едина, цельна и величава. Тут была одна жизнь, а смерти не было. Легка была жизнь, нами не выстраданная. Там-то одно страдание и было. Тем и тяжелей, что без мук.

А тут одно небо, как поместилище и знак нашей легкости, наших крыльев. И оно бездонно – лети ввысь и ввысь, все равно останешься в поднебесье. Там вопрос упирался в стены, здесь же воспарял ввысь и ниоткуда не отзывался эхом. К кому воззвать из бездны небесной? Кого возблагодарить за легкость и вечную жизнь? Но мы не знали ответа.