Александр Давыдов – Повесть о безымянном духе и черной матушке (страница 10)
Спросил я его: надо ли мне идти встреч жизни? Пройду я весь путь, как корабль, идущий против ветра, прочитаю первую главу последней. Что написано в первой главе, скажи, друг мой единственный, посланец жизни?
И он сказал: первая страница чиста, как первый вздох. Первая страница и пишется последней.
И тут иссякла восемнадцатая глава. Началась девятнадцатая.
Как пара шаманов били мы в свои бубны. Подпевал нам гнилой перелесок. Подвывала волчица, пришедшая из своей чащи к водопою напиться из реки Забвения. Столкнулись мы с посланцем жизни в узких вратах, и не разойтись нам вовек, ведь ни один не посторонится. Нахлестнули друг на друга два пенных вала и замерли окаменевшей бурей.
Вот я расскажу тебе, единственный мой друг, страшную сказку, мой мертвый сон, сон без движения и без исхода, который можно исходить из конца в конец. И он не имеет развязки. Он не символ чего-то, он – всему основа, и все иное – лишь его метафора.
Тогда, ты помнишь, пролилась на меня кровь отрока. Проникла капелька сквозь поры камня к самой его сердцевине. Сохранил, сберег камень капельку живой крови. Напитала она мою сонную жизнь. Стал алкать крови угрюмый камень. И жизнь того отца стала моей воле подвластна, причастна моей вечности и зависима от нее.
Приводил он к камню и скот свой, и людей своего племени. Пронзал он грудь их, взрезал им чресла острым с меня сколком. И становился я причастен жизни через пролитую кровь.
Взмел ветер поземку – погребальный пепел запорошил нам обоим глаза, припорошил волосы. Захватил тот человек мою шею крюком своего посоха, к себе пригнул. И сказал он: не надо о крови, друг мой единственный.
Но кому еще рассказать один мой сон, который я исходил из конца в конец и не нашел из него двери. Ибо моя ночь – навсегда.
Оттолкнул я от себя того человека. Выпал из его руки посох. Стал змеей. И змея уползла в травы. Зашелестел подшерсток земли. А потом все тихо стало.
И спросил я его: скажи, друг мой единственный, а может, не услыхали мы голос архангельских труб, ты – увлеченный жизнью своей, я – своей смертью? Вот теперь мы оба – в мерзости запустения, и все воды теперь горьки, как полынь. И оба мы с тобой – два всадника. А от тебя ошую скачет жизнь. А ко мне о десницу – смерть примостилась.
Глянул тот человек ввысь. Уперся его взгляд в грязный потолок. По нему скользнул. Нашарил луну, ночную красавицу, обведенную пальцем ангела. Упорен стал его взгляд, словно высматривал он на луне родные души.
То было так, ибо он сказал: свое созданье они нам поднесли, как дар, а мы его загубили, дети ночи. Неслышными шагами мы ушли от сотворенной яви, ушли от их мира и тайно сотворили свой. Да нет, мы его не таили. Он ведь не штуковина, он – игра, а не игрушка. Они лишили нас теперешнего, мы их – будущего. Ни к чему нам их игрушки, как не понять им наших игр.
Мы привыкли играть без игрушек, что передают из века в век скудное однообразие времени, пространства и мысли. Придет час, и стану я лунным жителем. И полюбит меня тот, чьей родной душой стану я в том отдаленье. Полюбит за так, пожалеет незадачливого творца. Да еще и за то, что не навязывал я ему своего творения.
А творение есть ли, спросил я его? Выглядывал ведь я в узкие воротца, и видел я в нашей жизни одни руины.
Пылают, он мне ответил, погребальные костры. Вздымаются ввысь язычки света. Тянутся они к небу. Не знала молитв наша душа. Так пусть будет мертвое наше тело той жертвой, что приносим мы небесам. Нечего нам им принести. Разве что смрадный дым. Ну, еще – суетливые язычки пламени, тонко протянутые ввысь. Развеется смрад, останется пепел. Взрастет новое на наших истлевших костях.
Жизнь наша, сказал он, взяла у смерти ее силу и траурную прелесть. К небесам – тянутся, земля же всегда с тобой. Рок небесный утоплен в беззвездном небе, земная же судьба – наша опора. Узки врата жизни, врата смерти всегда распахнуты. Сжата правая рука ангела в кулак. Левая его ладонь всегда раскрыта. В том мире всегда неуют и тревога, ведь если и закрыты небеса, всегда разверсты могилы. Так странно говорил человек тот.
Обернулся он к смерти, я же к жизни обратился. Жизнь, просил я, дай мне хоть единый миг, хоть искру, хоть проблеск тебя. То вымаливал я у истинной жизни. Не у царицы же могильных холмиков, а у той, что веет ласковым ветром, а сама – невидимая.
Ни у кого не выпрашивал я подарков. И сам никому не дарил. Что подаришь в моей долине, разве что горсточку праха, печальную луну, тоскливый вой облезлой волчицы?
Тут стала заканчиваться глава девятнадцатая и вся вытекла. Началась глава двадцатая.
Ах, смерть моя, так обращался я к моей жизни, ты могучая птица ворон, разговаривающий с тучами. Как высоко ты могла бы поднять меня, будь небеса в моем Лимбе. Тут же небо низко рукой его достанешь. Только ангел мой – белый кипарис – и есть вся высота моей долины.
Если бы ты, жизнь моя – смерть, дала бы мне хоть маленький проблеск света, знаешь, что бы я сделал с ним? Обволок его в кокон так, чтобы вовек он себя не растратил: ведь блеск наружу напрасен, свет внутрь всегда сохранится.
О, как бережно нанизал бы я каждый миг на нить, тонюсенькую, как паучья пряжа. Собралось бы таинственное ожерелье жизни. И пересчитывал бы я взад-вперед каждую бусинку. Россыпи мигов даешь ты, жизнь моя – смерть, каждому болвану, пускаешь перед каждым шутихи прозрений и проблесков. Мне же дала ты единый курс времени, замуровала меня в угрюмую глыбу. Как мне из нее выйти тебе встреч?
Давай-ка я расскажу тебе сказку, сказал мне тот человек. То было, когда я всю жизнь расточил и растратил, творение свое смахнул на пол – так оно опостылело мне. Облекся я тогда в эту вот власяницу. Посох себе срезал, вон тот, что уполз змейкой. Тогда пошел я по дороге без всякой цели.
Навстречу мне идет старичок. А вдали сияет город. Как думаешь, спрашивает старичок, сколько там праведников? Подумал я, прикинул, пересчитал на пальцах. Говорю: все там праведники. Тогда, говорит старичок, сейчас провалится он в бездну. Дунул – и нет города. Не сияет он вдали. А вместо него – яма.
Пропал старичок, а я стою, словно соляной столб, не могу двинуться.
Говорю тому человеку: я твою сказку слыхал. Ну что ж, он мне отвечает, беру свое добро, где плохо лежит. Где хорошо, тоже беру. Подошел я к яме, туда заглянул. Лежит там весь городок, но обожженными глиняными фигурками – человечки, домики. Игрушечным он стал, для детской игры.
Тут глава двадцатая почти закончилась. Но успел человек сказать еще слова. Говорит: так остался я на земле один человек. Остальные же – моя многоликая тоска, суетливая моя тревога.
Тут кончилась глава двадцатая. Началась двадцать первая глава.
Равнина моя подвешена, как хрустальный гроб, к небесам. Подвешена она на золотых цепочках. Тонких, но прочных, однако ж. Поддувают ветры в ее донце, и она раскачивается среди пустых, не ухоженных мной пространств, словно люлька поскрипывает.
Облака плывут не сверху, а снизу. Подумал я: не в чужой ли сон я попал? Сны ведь в ночных небесах летают стайками. А мы в ночи бормочем и гулькаем, приманиваем сны. Вот отпорхнет от стайки один, сядет к тебе на грудь, прильнет к сердцу и его согреет. В своем сне и ужас сладок.
А тут, может, приманил я чужой блуждающий сон. В чужую смерть окунулся. Из чужого же сна не выпутаться – так и будешь блуждать в сумерках. Пропитаешься весь мутью чужой души, надышишься смрадом чужих непереваренных страстей. Ведь, если б то был мой сон, моя долина, моя кара, был бы он мне сладок. Был бы я в своей долине крупен, а так катаюсь по ней, словно бобовое зернышко. И все ж не втиснуться мне в узкие воротца ранки на ладонях ангела.
Заглянул я туда как-то. А там, будто котельная – трубы, трубы. Надо земляным червем стать, чтобы втиснуться в жизнь, в нее ввинтиться. Немы мои небеса, не раздастся оттуда голос: встань и иди встреч жизни. А может, ввысь устремлена моя долина, может, она словно карта-черва. Вот ведь кипарис мой верхушкой своей указывает вверх, и устремлены туда же стрельчатые окна моего дворца, а он ведь и есть все мое пространство. Может, мне туда и надо идти – вверх, чтобы выйти встреч жизни?
Спящая дева роняет из рога по капле в глиняную чашу. Что тут значит время? Оно тут – неделимая частица вечности. Но ведь тут вызревает чего-то. Что тут зреет? В долине моей, моем Лимбе?
Ты спрашиваешь меня, кто я, белый ангел. Я – вечность, заключенная в вечность, вмурованная в каждый миг. Я – вечность, заключенная в сердцевину мельчайших частиц пространства. Скажи, кто я, мой белый ангел?
Здесь конец главы двадцать первой. Началась двадцать вторая глава.
Ветер поддувал в днище моего гроба, поскрипывал он на золотых цепочках. Был он тайной мира. Был он от меня тайной. Слову он не поддавался, не был ему подвластен. Только в ритм его качков можно было войти. Ритмом заворожив, приручить тайну.
А тот человек на глазах становился бесплотен. Тот, кто и в своей смерти был телесен, вдруг стал истаивать, как льдинка. Пар от него шел, тянулся к потолку, как сигаретный дымок. И он становился все прозрачней и прозрачней.
И я подумал: а тот, был ли вовсе? Был ли наш странный разговор? Или от своей тоски я его придумал? Ведь как легка грань между бывшим и небывшим! Попробуй отдели то от этого в моей долине, где время стало камнем.