18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Бородин – Душа лисы (страница 3)

18

Я спускался к пожвинскому пляжу. Купался в холодной воде реки. Слепни пробивали кожу; убивал их. Мама стелила полотенце; редко купалась. Сидела, смотрела на меня; щурилась. Сухой ветер смазывал ставропольский загар. Оставлял веснушки, морщинки; выбеливал волосы. Мама любила простую жизнь ветра.

Я выходил на запах хлеба. В сельпо лампочка сорока свечей. Светился хлеб в угольной тьме. Светился белоснежный халат маленькой продавщицы. Жужжала и извивалась липкая лента.

Я попал на выступление вепсов. Это небольшой финно-угорский народ.

Один из вепсов был светлоусым. Он – мужчина – выделялся невероятной длиной. Белые ресницы остальных – коренастых тётушек. Красные юбки с шипастыми ладьями.

Челюсть щуки на узком шнурке.

Когда озеро закипело, светлоусый рыбачил. Пришлось высадиться на каменистый островок. Спящий камень толсто накрытый мхом. Через остров прыгал скелет касатки. Выныривал с одной стороны острова. Касался молочным черепом – с другой. Обжигал пористыми каплями пресной слюны. Брызгал тенью, выскобленной бездной белизной. Погружал слепые глазницы в воду. Рыбак понимал, касатка утащит его. Он молился; выдавленная влага мха. Он понимал про равенство богов. Тех богов, которые были раньше. И богов, которые есть сейчас. А нынешние боги – как люди. Они спят или безумно бормочут. И потому рыбак молился себе. На остров из воды – женщина. С вытянутым от усталости лицом. Она отдала рыбаку челюсть щуки. Распахнутую, с холодно натыканными зубами. Рыбак проколол зубами свою ладонь. Показал вымазанную кровью челюсть касатке. Она исчезла и шторм прекратился.

Вепсы пели песни и покачивались. Светлоусый бил по нескольким инструментам.

Надолго ложиться на землю нельзя. Она вынет из лёгких душу. Я знал это, но лёг. Рядом стояла истерзанная, изогнутая берёза. Ко мне – слева – подошёл светлоусый. Показал пальцем на зубастые листочки. Плавают с ветки на ветку. Видишь, поёт птичка-рябчик, проклятая?

Он назвал себя Куль – светлоусый. Низко наклонился, прямое длинное тело. Повернул носом ко мне лицо. Рот без двух передних зубов. Они торчали изо лба, – рожками.

Попросил вынуть скорлупу из глаза. Наклонился сильнее, прижал к себе. Он возил меня по земле. Я вынул руку, придавленную Кулем. Красный бугорок угла чужого глаза. Я достал острый маленький кусочек. Я поднёс кусочек к носу. Молочная скорлупка дрогнула и выгнулась. Раздулась в склизкого полу-ужа. Полу-паука и полу-слизня. Укусила за палец – я вскрикнул. Стряхнул эту тварь – палец распух.

– Бойся, – сказал Куль, – бойся, бойся. Я создал землю, когда испугался. Она пропитана страхом и ненавистью. К брату, – слепому и глухому. Ну, дай мне свою футболку!

Я приподнялся, оперся на локти. Куль стянул футболку с Игги. Раскрутил над головой, черный круг. Стукнул о землю, каменная ткань. Сложенные морщины у глаз Игги. Из них сложился пыльный вихрь. Прошелся по горе, обнажая угли. Спустился в балку, спрыгнув справа. И умчался – взлетая – на восток.

– Чаю, чаю белых заячьих лапок.

Куль схватил солнце, пошвырял, поподкидывал. Дул на пальцы и хохотал. Ухнул, отпустил – солнце вспрыгнуло наверх. От испуга забралось ещё выше.

Стало прохладно, земля отбирала тепло. Я повернулся набок, поджал ноги. Что-то резко их дёрнуло вниз. Выкрутило меня обратно на спину. Куль погрозил солнцу указательным пальцем. Оно опустилось на положенную высоту. Были видны следы пальцев Куля. Он снова склонился надо мной. Я смотрел вверх за ним. Пышный отросточек облака в небе. Куль взял его щепоткой пальцев. Я был в ярком жаре. Куль положил облако на меня. Его душная влага остудила меня. Холод земли – грузное лезвие рубанка. Он начинает срезать волокна мышц. Он останавливает кровь, сдавливает лимфоузлы. Меня колотило и я мёрз. Куль поднял облако, голубые глаза.

– Знаешь, почему небо так высоко? Вот посерькал отпрыск у бабы. Вытерла зад она отпрыску блином. – Тётушки-вепсы взвыли бррр; ладьи. – А блин прилепила к небу. И, конечно же, небо обиделось. Стало недосягаемым человекам и животным. Таким, которые могут сделать блины. На молоке и пищевой соде. С вареньем, маслом и сгущенкой. Только птицы могут задеть небо. И насрать на вас сверху. А еще знаешь про политрука? Почему лысый политрук просыпается ночами? Да не просто так просыпается. Просыпается ночами извазюканный в говне!

Куль обернулся и подозвал женщину.

– Баба, что это за камень? – Он показал, вывернувшись назад, рукой.

– Как что это за камень? Не камень, поцелуй Благородицы ведь…

– А что ты маешься около? Надо тебе если, то задень!

– Так ограда ведь, ночью задену. Ночью ограды не действуют ведь.

Куль наклонился носом к уху. Он шептал сквозь длинные зубы. Этот камень Богородица Дева поцеловала. Губы след на камне оставили. Вон бабы – и издалека приходят. Губы каменные поцелуют – родить смогут. А поп оградой камень огородил. Сказал, что поцелуй не зафиксирован. И это значит – ведомо – язычно. Ведомо ему, язычно ему, фиксированно! Вот Илья в воду писает. И то – попу – не ведомо! Оградой камень поп и огородил. Сказал, – грех и милиция заберут. Если кто – баба – ограду переступит. А лысый политрук выслужиться захотел. И говном губы Богородицы вымазал. Только теперь он каждую ночь… Куль захохотал широкими ноздрями носа. В нужник ходит не просыпаясь. А просыпается – в говне вымазан. Он ещё весь – безволосый всюду. Везде вымазан, где волос нет. А камень, знаешь, кто это? Я шмыгнул – чувствовал начинающуюся простуду. Камень – это сам Пера-богатырь. Он сын самой Пармы-тайги. Богородица поцеловала его – тайге видеть. Чтобы тайга уговорила Перу сдаться. Оставила ему Богородица клеймо позора. Чтобы сдался Стёпе-угоднику Пера. Чтобы тайга уговорила – клеймо позора.

Пера боролся с вашим Богом. Тот превратил Перу в камень.

Он говорил злым, плохим голосом. Я устал прислушиваться, закрыл глаза. Из грустной церкви вышел поп. Он поднял меня на руки. Сильный, как все православные попы. Сделал несколько шагов – к поленнице. Положил на неё; древесный скрип. Нельзя на земле лежать, – сказал. Она всю душу твою вынет! И я – выпотрошенный землей – уснул.

В паспортном столе хрустальная рюмочка. В ней цветок фиолетовой кашки. Стоит на пузатом одышливом столе. Свежевыкрашенный пол; пылающие солнцем стены. Терпеливый замиокулькас; чашка воды рядом. Дерматиновая дверь, пухая, прижимала сени. Ни у кого нет справки. Никто не знает дедова японца. Впрочем, рассказывают про Александра Ивановича.

Его – отцовская – семья вообще знаменита. Отец до Гражданской был кулаком. Разведчик – один из восьми братьев. В Войну всех братьев призвали. Семья была из священнического рода. И сестра воюющих братьев молилась. Все военные бездонные дни – Богу. И каждый из них вернулся. Все они вернулись без ранений. Только у одного случилась неприятность. Упустил в бою знамя полка. Был лишен наград и выплат.

Разведчик долго служил на Востоке. До самого сорок седьмого года. Японца привезли в сорок третьем. Это я знал от деда. Больше никто – японца – не знал. Ни в Березниках не знали. Ни в Пожве, вообще ничего. Разведчик умер в девяностые годы. От цирроза печени; короткая болезнь. Я – Александра Ивановича – не застал.

Японец спас моего деда там. Думаю, ему было очевидно – почему. Подросток не выдержит ломовой стройки. Валили лес, расчищали заводам пространство. Бревна леса часто увозил поезд. Японец спрятал деда между брёвен. Дед выбрался, скитался, заметался, молчал. Наконец, успокоился в пустом Ставрополе. Там уже родился мой отец. Там, где родился и я.

Дед не возвращался в Таганрог. Не был там и отец. А я съездил; прозрачный поезд. Отвернувшиеся от моря портальные краны. Одинокий песок у худой воды. Кривые сине-зелёные зубки-водоросли. Склонившиеся стрелы, низкие крыши, пыль. Длинная лестница к солнечным часам. Маленький красный домик колониального чаеторговца. Опаздывающий мужчина, завернувшийся в плащ. В прямоугольных окнах огоньки плит. Их прячут под выпуклыми чайниками.

Я ходил по невысокому городку. Он мог бы быть моим. И – был чужой; крик баржи. Чужое солнце влажно хватало плечи. Чужие автобусы объезжали разрушенный асфальт. Чужая трава выползала между рельс. Я уехал, больше не возвращался. И я больше не вернусь. И уже никто из нас. Город – я ходил и смотрел. Лица чужих людей; стрелы кранов. Кто-то написал донос на деда.

Главный архитектор Березников проверял людей. Подходил к деду с японцем. Слушал, наклонясь, как они разговаривают. Меняют ненайденые слова на кивки. На улыбки, паузы, хруст веток. Вливая в кружку чёрный кипяток. Архитектор терпел неизбежную уральскую ночь. Серую летом и глухую – зимой. Она разрушала его завоеванную власть. Хохот немцев у костра; песни. Выползшие запахи, сырость, запрещённое сердцебиение. Архитектор делал вид, что спит. Становился слухом, аурой крови глаз. Архитектор просыпался и жадно зевал. Архитектор хохотал и раздувал пламя. Делал темнее сумеречную березниковскую ночь. Высыпал уголь из пиджачных рукавов. Уголь пульсировал огнём – в костёр. Архитектор поочерёдно моргал тысячью глаз. Архитектор сдвигал неправильно уложенные плиты. Пересаживал тополя, выгребая корни ладонью. Лил на землю расплавленный металл. Ковал, щелбаня ногтями, портовые цепи. Перешагивал жижу будущего стадионного поля. Уходил в порт, боролся с Камой. С острой – за зелёную скорлупку. Ловил её, пристёгивал к сваям. Слёзы хохота падали в землю. Они прорастали кристаллами, съедающими воду. Архитектор говорил японцу про тополя. Они – густо выпускающие невесомые хлопья. Они сделают Березники – летом – Японией. Равными твоей, японец, весенней стране. Он подходил к сваленному лесу. Он хохотал, задевал рукой брёвна. Он превращал брёвна в змей. Они качались толстыми скользкими боками. Шипели на жуткий хохот архитектора. Тот приказывал жирным змеям сдвинуться. И они расползались в стороны. Но одна змея укрыла деда. Змея укрыла меня, говорил дед. Одна змея укрыла, говорю я. Одна змея, укрыв, проглотила его. Архитектор просвечивал глазами тьму змей. Поезд прижимался к запаху креозота. Поезд опирался на зеркала рельс. Змея, проглотившая деда, вытянувшись, замерла. И до Ставрополя он лежал. Укрытый тёмной и горячей змеёй. Тёмный и горячий коридор психбольницы. Коридор, который заканчивается головой палаты. В пасти которой укрыт я.