реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Бирюков – Бессмертие длиною в жизнь. Книга 3 (страница 3)

18

Исказившиеся лица людей все чаще и чаще мелькали на проспектах и площадях, кто-то уже валялся у стен домов; но никто их не трогал, зная, что такое фестиваль и что значит состояние этих людей, уже успевших глотнуть свободы и безраздельного пьянства. Гвалт поднимался поистине сумасшедший, и казалось, что он действительно способен свести с ума. Ольга думала, что никогда больше не услышит (но, как оказалось, вполне себе услышит) людские голоса, сотканные в одну большую, даже громадную толщу крика, как было на вечере у Юдеса, когда сотни людей, способных на такое грязное, но чем-то прекрасное и завораживающее веселье, способное размозжить череп вибрациями в воздухе; но здесь были не сотни, здесь были миллионы декадентских личностей, которые заполняли город все больше и больше.

– Пойдем туда? – показывая пальцем на огромные красные полотна, спросила Ольга. И сложно было понять, действительно ли она этого хочет; в этом голосе, в этом крике души складывалось многое: например, порой такой вопрос был не желанием, а просто словом, спросив которое, в ответ хотелось услышать отказ, чтобы, насупившись, обидеться, но в душе быть удовлетворенной.

Герман молчал. Он обдумывал ответ, ведь при таком раскладе вещей могло получиться все, что угодно, и нужно было подобрать нужное слово, чтобы утешить самолюбие задавшей этот вопрос. Но мужчина, как это обычно и бывает, не стал задумываться над глупостью женского начала, над ее капризами и подтекстами, и просто, как будто бы не замечая интонации голоса своей спутницы, ответил то, что, как ему и казалось, он должен был сказать.

– Пойдем.

По небу летали дирижабли, по конструкции схожие с Цеппелинами, – прочные и проверенные временем, они зарекомендовали себя не только как безопасный и красивый, грациозный транспорт, но отчасти и как естественный символ города, в котором они выступали в роли огромных баннеров и красивых машин, способных катать туристов и открывать вид на город с непривычного ракурса. Их было всего несколько, но даже те несколько аппаратов поражали своей величиной и мощью, с которой они рассекали небо. Мало кто знал, как они устроены внутри и посредством чего они могут висеть в воздухе подобно птицам, и уж, конечно, никто не догадывался, что похожие аппараты бороздили небеса века назад с исключительной целью – убивать людей и разрушать инфраструктуру; никто даже представить себе не мог, да и, впрочем, не пытался, почему, как и зачем их запускали над городом, но при этом спроси любого прохожего мимо горожанина, он бы с гордостью ответил: «Это наша гордость! Наши дирижабли не абы что, а произведение искусства! Что вы спрашиваете? Почему? Ну, это уже все равно, а пока они есть, они будут летать, а как они это делают – совершенно другой вопрос, который нас, к счастью, не касается!» С дирижаблей свисали голубые полотна, которые сами по себе сливались с чистым небом, но иссиня-черные буквы отчетливо виднелись на просторах небесной глади. На них можно было прочесть все те же знакомые слова, отражающие общий дух праздника и фривольности, и поскольку в этот знаменательный день в небе парило пять огромных дирижаблей (что было весьма много по меркам города), их полотна гласили: «Да здравствует фестиваль свободы!», на другом было написано: «Сегодняшний день – исторический праздник! Так будем же веселиться!», еще на двух можно было увидеть следующее: «Указом №… в день фестиваля будут снесены последние высотные здания, которые по соображениям граждан портят вид и структуру города!», последний же был повернут в анфас, и поэтому что-либо разглядеть на нем в данный момент не представлялось возможным.

Вокруг разрастался шум, а идти в центр, к тому месту, где было обещано снести небоскребы, значило попасть в самую гущу событий, где гул превышал все возможные и невозможные пределы. Посмотрев на легкомысленный взгляд Ольги, Герман понял, что идти туда все-таки придется.

Мужчины часто не понимают, как хотят чего-то сами. Им легче свалить свое деланное нежелание на женщину, чтобы потом сделать то, чего сами хотели; но это необходимо: мужчина всегда будет делать то, что, как ему кажется, он не хочет, при этом где-то в глубине себя мечтая об этом, стесняясь признаться в этом открыто. Таким был и Герман, который во всех бедах обвинял свою женщину, которая в своей беспомощности ничего не могла противопоставить ему. Как бы ни неприятно женщине было видеть в своем мужчине того, кто вечно будет обвинять ее во всех бедах, ей все же придется смириться; женщине придется смириться с такими повадками, которые присущие абсолютному большинству лиц мужского пола, и когда, научившись, она сможет понять, что нет ничего прекраснее, чем мужская ложь, облаченная в сладкую обертку, которую они противопоставляют женскому скудоумию, злясь на непонимание, только тогда женщина сможет быть счастливой.

Герман взял Ольгу за руку (что делал очень редко) и пошел в сторону центра города, где уже в скором времени собирались сносить высотные здания. Ольга улыбнулась, но улыбнулась так скромно, так скрытно и таинственно, что Герман не увидел ее милого злорадства, преисполненного удовольствием от насильственного согласия. «Чтобы это значило? – думала она. – Не уж-то он меня любит? – забывая все то, что было за последнее время, при этом помня только небольшие отрезки времени, когда они были вместе, рассуждала Ольга».

Герману, как серьезному и почти всегда недовольному лицу, было непривычно и даже странно видеть счастливые лица мужчин и женщин, детей и юношей, искренне веселившимся из-за чего-то непонятного, из-за какого-то устроенного праздника свыше, который появился не сам по себе в виду неоспоримой тяги этногенеза к индивидуальности, но был учрежден неким господином N, дабы утолить жажду и желания страждущих, ведь именно губернатор Карл-Генрих II сказал эти слова, подписывая приказ об учреждении праздника: «Запретите людям веселиться – и они будут веселиться каждый день! Разрешите людям веселиться один день в году – и они будут весь год работать ради этого дня!». Но никто, как думал Герман, прохаживаясь под руку с Ольгой, всматриваясь в яркие лица, которые, казалось, сложно запамятовать, – никто не мог этого осознать. Но вот спустя несколько секунд в памяти все лица превращались в нечто однообразное и уже растворялись в общем духе празднества и веселья.

Конечно, все вокруг казалось странным, но как же иначе человеку разделять то, что уже приелось и, соответственно, стало привычным, и то, что вызывает легкую панику, похожую на трепет перед чем-то важным, что, соответственно, означает что-то новое и невиданное ранее. И почему людям свойственно бояться перемен? Почему им так боязно смотреть в глаза чему-то новому, при этом зная, что старое уже не сможет принести ничего хорошего, в то время как новое готовит уйму чу̀дных открытий, способных повергнуть душу в невероятный экстаз. Ведь если, к примеру, взять животное, которое обживает свое жилище, а потом годами не отдаляется от него дальше, чем на определенное расстояние, или же уходит, но с намерением вернуться, найдя свой дом по ему одному знакомым тропам и запахам, – ведь это все говорит о том, что животные не могут привыкнуть к переменам (естественно за исключением некоторых), а значит, и к их невероятным последствиям, которые, возможно, и погубили тот или иной вид. Ведь это уже понятно, что животное стало таким вследствие каких-то на то причин и факторов, – с этим сложно поспорить, – и даже если бы они вели себя по-другому, то это не было бы для нас такой неожиданностью, но так и оставалось чем-то привычным; и я даже могу с уверенностью сказать, что если бы все пошло по-другому (в моем случае речь идет о процессе выживания), то мы бы все равно не смогли бы преодолеть этот простой инстинкт – привязанность к старому, при этом боясь чего-то нового. И когда люди говорят, что человек, как вид, давно ушел от животных начал, то стоит спросить о том, как сильно они привязаны к своему дому, и, услышав в ответ: «Люблю свой дом! Мой дом – моя крепость!», нежно по-отцовски погладить их рукой по голове и ответить: «Подумай еще, не спеши…»

Но все же поборов свое призрение к Ольгиным словам, – она, собственно, не сделала ничего особенного, но ненароком затронула ту часть Германа, которая у него отвечала за вспыльчивость и призрение, – он просто пошел в сторону центра – как сложилось, уже исторического.

– Долой асфальт, да здравствуют извечные тропы нашего древнего города! – кричал с аффектацией пьяный молодой человек, опираясь рукой о стену дома. – Ненавижу эту «черную» землю, долой, снимите эту дрянь, хочу лицезреть землю – мою, родную!

И тут же его стали поддерживать несколько проходящих мимо людей, выкрикивая слова «долой» как свое имя, во время принятия присяги. И в каждом голосе слышалась уверенность в своих убеждениях, а не просто глухой бред прожжённого пьянчуги; было видно, что такие слова, такие возгласы поднимаются здесь не впервой, что даже крикнув первое, что придет в голову, проходившие мимо незнакомцы не смогли бы так быстро скоординироваться – а значит и в их головах было то, о чем кричал молодой человек уже падая вниз, ударяясь головой об асфальт.